Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этажом ниже никак не могла угомониться цикада. С минуту она громко верещала, потом успокаивалась. Ей никто не отвечал. В следовавшей за стрекотом тишине иногда было слышно, как падает одинокая, огромная капля, разбивается о кожух кондиционера. Ливень свелся к этим хаотичным всплескам. Трудно было понять, идет дождь или нет. Напротив Надпарковой линии, с другой стороны от Сити, были и люди, и движение, машины, торговые улицы, но сюда лишь изредка долетали житейские звуки. Казалось, ты на краю света.

Казалось, что ты на краю света, перед тобой — Кукарача-стрит, и, коли тебя зовут Дондог Бальбаян, ты понимал, что ты как бы и на краю своей жизни.

Маркони попытался возобновить разговор.

— Я знаю, что вы разыскиваете

нескольких людей, чтобы их убить, — сказал он.

— Ну, убить, — сказал Дондог. — Легко сказать. Кажется, они уже мертвы.

Цикада смолкла. Черные птицы не утруждали себя больше перелетами в глубине ландшафта. Они лениво перебирали крыльями, сваливаясь с одной крыши на другую. Никаких животных звуков. Гигантская капля дождя устремилась к земле. Взорвалась на пластиковом навесе. Все было спокойно.

— Джесси Лоо дала понять, что речь идет о мести, — сказал Маркони.

— Не знаю, может, и о мести, — сказал Дондог. — Когда выходишь из лагеря и вот-вот умрешь, хочется убить двух-трех людей. Людей, которых когда-то знал. Не знаю, месть ли это.

— Вон оно что, — сказал Маркони.

— Как бы там ни было, хочется, — сказал Дондог.

Прошла минута. Совсем рядом одна из капель врезалась в выдающийся из фасада бетонный прямоугольник.

— Мне трудно их разыскать, — сказал Дондог. — Мое сознание увечно. Память копошится в грязи без формы и цвета. Я помню только некоторые имена.

— Ну так скажите, — приободрил его Маркони.

— Гюльмюз Корсаков, Тонни Бронкс, — сказал Дондог. — И, может быть, Элиана Хочкисс. Но про нее я не уверен.

— Гюльмюз Корсаков… — выдохнул Маркони.

Дондог повернулся к нему. Руки Маркони блестели от пота, на них жалкими серыми сгустками налипли утопшие насекомые. Маркони тяжело дышал. Его кожа безошибочно свидетельствовала об общем органическом упадке.

— Вам, похоже, это что-то говорит, — вымолвил Дондог.

— Что? — сказал Маркони.

— Корсаков, — сказал Дондог.

— А, да, Гюльмюз Корсаков, — сказал Маркони.

— Вы его знали? — спросил Дондог.

— Да, — сказал Маркони. — Ну и натерпелся же он, перед тем как умереть.

Повисла тишина. Маркони больше ничего не сказал. Он предоставил своим глазам шарить в направлении Дондога, но не смотрел именно на него, потом сглотнул слюну.

— На него имела зуб некая Габриэла Бруна.

— А, — сказал Дондог.

— А вам это имя что-то говорит? — спросил Маркони.

Дондог, перед тем как ответить, задумался.

— Знаете, — осмотрительно начал он, — это весьма ходовое имя. Еще в детстве я знал двух женщин по имени Габриэла. Они были чрезвычайно похожи. Мне кажется, знаете ли, что я их путаю. Путаю по большей части. Они были убиты в одну ночь. Моя бабушка и мать моего друга.

— Ох, как она над ним наизмывалась, — вздохнул Маркони.

— Габриэла Бруна?

— Да.

— Над Гюльмюзом Корсаковым, вы хотите сказать?

— Да, над Гюльмюзом Корсаковым.

— Он же этого и заслуживал, разве не так? — сказал Дондог.

— Ну да, — нахмурился Маркони, потом ушел в себя, в свои воспоминания, и более ничего не произнес.

Сгустились сумерки. Опускалась ночь. Они оба час за часом не шевелились. На небе не было звезд, но рассеянный свет позволял различить сгустки материи и очертания. Со стороны Кукарача-стрит поблескивал крохотный огонек, возможно пламя керосиновой лампы.

— Дождь так и не пошел, — сказал Дондог.

— Так и не пошел, — сказал Маркони.

7

Крики и брюзжание

Позже им надоело задыхаться, стоя на балконе, который знойной ночью отдавал обратно накопленный за день жар, и они снова очутились внутри 4А, в гостиной, где можно было присесть и вдыхать чуть менее зловонный, нежели на склоне дня, но по-прежнему отягченный мотыльками, спорами и миазмами воздух, вдыхать и от него отплевываться.

Они расположились в темноте, развалившись случайным образом и не претендуя на территорию, но все же стараясь не оказаться слишком близко друг к другу. Температура в квартире была такой же убийственной, как и снаружи.

Первый час они почти не шевелились. Они ждали, когда замедлит свой ток пот. Зайдя в комнату, Дондог вновь надел телогрейку, и, даже когда сохранял полную неподвижность, ручейки рассола размывали ему хребет, бедра, бока. Маркони не двигался, но и он потел, пот бил из него ключом.

Здание было пусто, говорит Дондог. Ни звука в пользу того, что в соседних квартирах кто-то есть. Они забрались далеко от центра Сити, в сектор, обитатели которого куда-то делись. Тем не менее по сети подвесных улочек и коридоров кое-какие городские звуки доносились и до Надпарковой линии. Нельзя сказать, чтобы они нарушали ночную тишь, но при желании их можно было услышать. Достаточно было навострить ухо. Например, размеренное биение насосов мафии, которые перегоняли воду из-под земли в резервуары на крыше. С некоторых пор также ничуть не менее навязчивый и монотонный барабанный бой, удары в ритуальный барабан: в таком месте, как Сити, всегда отыщется церемония в самом разгаре или шаманский танец на задворках никому не ведомого, необнаружимого и неосвещенного лабиринта. Барабан, надо думать, был огромных размеров, и били в него без устали. Он испускал замогильные колебания, которые расстояние преобразовывало в призрачные волны.

Эти звуки совершенно меня не отвлекали, говорит Дондог. Я размышлял о Габриэле Бруне, о Маркони, о Гюльмюзе Корсакове.

Меня отнюдь не радовала смерть Гюльмюза Корсакова, ибо причиной ее стал не я, говорит он. Я не знал, о какой Габриэле Бруне говорил Маркони, и не имел никакого желания вступать по этому поводу в беседу, ибо этот тип по-прежнему не вызывал у меня доверия. Он не нападал на меня и вел себя не как швитт, но что-то в нем продолжало вызывать у меня беспокойство. Не хочется вести важные разговоры с тем, кого подозреваешь, что на самом деле он не слепец. Мне, однако же, было бы приятно увериться, что Гюльмюз Корсаков был наказан и убит должным лицом в должное время, говорит Дондог. Маркони навел на мысль, что это взяла на себя Габриэла Бруна, какая-то Габриэла Бруна заставила Гюльмюза Корсакова, пока он не умер, настрадаться, и мне хотелось знать больше о личности этой женщины. Следовало бы расспросить Маркони, говорит Дондог, стребовать с него уточнения, и тогда бы я наверняка смог восстановить всю историю. Но я не решился на беседу с этим человеком. Нет никакого желания обращаться к тому, кто пыхтит во мраке и при этом не враг и не друг.

Ночь под выходившими на Надпарковую линию окнами была не вполне безмолвной, продолжает Дондог. Царил покой, но подчас с Кукарача-стрит доносились отголоски голосов и даже смех. Открывалась на мгновение-другое дверь, чтобы впустить или выставить гуляку, и, стоило ей закрыться, все опять успокаивалось. И тогда становилось слышно темноту. Лаяла собака. Гукали на пустырях жабы. В окрестностях четвертого этажа вели охоту летучие мыши.

Несмотря на жару, Дондог вновь облачился в свою лагерную телогрейку, я уже упоминал об этом, говорит Дондог. Ему не хотелось оставлять ее без присмотра на бельевой веревке, но прежде всего его мучила ностальгия по лагерям, и ему казалось, что он не так гол перед лицом судьбы, когда облачен в свою тюремную униформу. Телогрейка причиняла неудобство, прибавляя еще несколько градусов к окружающей температуре, зато позволяла избежать соприкосновения с заплесневевшей искусственной кожей и квадратами линолеума. Он так и сидел на полу, привалившись к дивану, и ткань защищала его спину и зад. Каторга приучила Дондога не слишком привередничать, какою бы ни была окружающая обстановка, но здесь поверхности так и норовили замарать.

Поделиться с друзьями: