Дондог
Шрифт:
Она заставила Гюльмюза Корсакова повторить данные, с которыми уже ознакомилась по его биографической карточке. Человек он был не из болтливых, но на поставленные вопросы отвечал. В любой момент она могла сделать так, чтобы его избили до полусмерти, чтобы его забили до смерти, могла закрыть дело, внеся в протокол показания, которые отправили бы его на свидание с расстрельной командой или препроводили в лагерь строгого режима.
— Знаете, Гюльмюз Корсаков, — сказала она. — Вы здесь вовсе не из-за кражи товаров.
Тот не реагировал. Ему хватило считанных ночей в тюрьме, чтобы стать фаталистом. Не располагая более никакой властью над своей судьбой, он дожидался, пока общественные институции не предпишут ему образ действия, которому он должен будет следовать, пока они со своих позиций не выберут условия, в коих он выживет либо умрет. Он знал, что в любой момент его могут убить, прямо на месте или
Гюльмюз Корсаков был теперь заурядной внешности мужчиной лет под пятьдесят, со слегка оплывшими чертами лица, чей взгляд за раскосыми, почерневшими от тюремной бессонницы веками мошеннически косился в сторону. Говоря, он отводил глаза в сторону от собеседницы. Он поднимал в ее сторону голову, но вглядывался в точку, расположенную где-то в стороне от нее. Без этого характерного отказа встретиться взглядом и без шрама под подбородком, засвидетельствованном в его антропометрической карточке, Габриэла Бруна едва ли узнала бы в нем всадника, который за четверть века до того преследовал ее и изнасиловал.
Ей внезапно захотелось сказать ему: вы, Гюльмюз Корсаков, подонок, похотливый кобель, были отцом маленькой девочки, которую я выносила, которую растила восемнадцать лет и которая теперь мертва. Но она ничего не сказала. Перед ее взором заново прошли вперемешку последняя августовская неделя в Островце, вставшая на дыбы кобыла во дворе завода, насилие в конюшне, следующий за изнасилованием день, артобстрелы в конце августа, военные обозы, проигранные сражения, массовое бегство. На все это тут же наложились ведущие на восток дороги, долгое странствие, неправдоподобное скитание, имевшее мифической целью равнины Уршана, маленькие, захолустные столицы по берегам Белой, безмятежно отражающиеся в Сиуне и Джилиме деревушки. Она пешком плутала с одной дороги на другую, сначала с Васильевыми, а после того, как они узнали, что она беременна, без них.
Тысяча картин мерцала одновременно в беспорядочных биениях ее памяти. Она с наводящей ужас четкостью вспоминала грязные бивуаки, зиму, проведенную в Березнячках с группой беженцев-цыган, вновь видела жестокие сцены уничтожения, потом роды, позже, у ужасной реки Ургиль. Нахлынули и другие картины, этническая чистка, мясные лавки, где на крюках были вывешены головы уйбуров, виселицы для уйбуров, липкие от крови могилы, потом утешительный шторм мировой революции, одновременно вспыхнувшие на всех континентах гражданские войны. И уже на этой апокалипсической фреске возникала фигура Джесси Лоо, сияла дружба Джесси Лоо, той женщины, с которой она сблизилась в разгар уничтожения и разделила счастье от торжества мировой революции, которая в дальнейшем постоянно ее сопровождала и поддерживала, все чаще и чаще прибегая к магии, по мере того, как ее несчастная дочка, подрастая, впадала в шизофрению, по мере того, как углублялась революция, как революция распространялась и принимала непредвиденные формы, безумные и отвратительные, абсурдные и отвратительные, концентрационные и отвратительные.
И сейчас ей хотелось броситься на Гюльмюза Корсакова и закричать на него, навести на него ужас, крикнуть или прошептать над Гюльмюзом Корсаковым: после преступления, которое вы учинили надо мной в Островце, на свет появилась маленькая девочка — чтобы страдать, чтобы бояться и умереть. Ваша дочь не узнала о жизни ничего, кроме кошмара, кошмара быть заточенной в себе и своих грезах. Она умерла в восемнадцать лет, после восемнадцати лет отчуждения, она умерла, так ни с кем, кроме самой себя, и не заговорив. И об этом жалком существе, которому я так долго отказывала в любви и которое потом любила изо всех сил; мне даже неведомо, где оно обретается после своей смерти. Она не подает знаков, она утрачена. Я не нахожу ее в кромешной тьме, когда ищу ее по-шамански, даже с помощью Джесси Лоо. Возможно, она больше не существует, ни в кромешной тьме, ни где-либо еще, в отличие от вас, Гюльмюз Корсаков, и это настолько несправедливо, что я хочу, чтобы вы заплатили и за это, вы, Гюльмюз Корсаков. Я сделаю так, что ваша смерть произойдет в страхе и в отвращении к самому себе, Гюльмюз Корсаков, и я приму меры, чтобы эта смерть длилась бесконечно, даже если меня уже не будет там, чтобы причинить ее вам лично. Эта смерть будет для вас началом долгого безысходного существования. Беспросветного и безвыходного. Предупреждаю вас, Корсаков, это будет отнюдь не приятная прогулка. Вот что она хотела прокричать.
Но пока так ничего и не сказала.
Она изучала арестанта, который по-прежнему с упорством пялился
все в тот же угол, как будто был слеп или уже прошел через экзекуцию. Это был лишенный всякой значительности человек, прикованный к табурету, презренный и неразговорчивый, но кого еще можно раздавить, кому еще в конечном счете можно отомстить, как не подобным существам, таркашам, говорит Дондог, если позаимствовать слово, которое используют заключенные и охранники, когда пытаются найти себе место в животной или человеческой иерархии, кому еще?..Она собиралась объявить, что во время допросов намерена показать ему, где раки зимуют, а потом позаботится, чтобы его, пропущенного через ежовые рукавицы, не раз и не два уничтожили уже в лагере, пока он наконец целиком и полностью не превратится в таркаша, так что в конце концов кто-то оставит от него по недосмотру у себя под каблуком мокрое место. И она хотела также объяснить, что очень скоро намерена магически переместиться подальше от краха революции. Я отбуду, готова была она злобно прошептать перед Гюльмюзом Корсаковым, я девятнадцать дней буду добираться канатной дорогой, тридцать на баржах и поездах, а потом еще пятнадцать недель шагать, идти пешком. Я доберусь до магической гавани, где революция и лагеря окажутся куда как чище, куда честнее. И, оказавшись там, не премину добиться вашего перевода, Гюльмюз Корсаков. Добьюсь, чтобы вас перевели в место под названием Троемордвие, и вы вновь окажетесь в моей власти. Она еще не знала, как приведет в исполнение свои угрозы, но знала, что с того момента, как он окажется в Троемордвии, приложит все усилия, чтобы его сгноить, независимо от того, мертв он уже или нет, еще жив или нет, способен по своей воле двигаться и мыслить или нет, способен или нет освободиться от своих кошмаров. Все это было у нее на кончике языка.
Для первого раза ты могла бы приказать, чтобы его избили прикладом, сестренка, подсказывает Дондог. Достаточно было позвать солдата, который стоял за дверью.
Но ей было никак не заговорить.
Она могла бы, рассказывает Дондог, приказать, чтобы его избили прикладом, она могла обвинить его в контрреволюционном саботаже и попытке к бегству, могла поведать ему с саркастической интонацией или, напротив, без всякой рисовки, нейтральным голосом, все, что было у нее на кончике языка. Она знала, что сделает это. Но для первого раза ей было никак не заговорить, и она продолжала вглядываться в него без единого слова.
10
Троемордвие
Шофер был тщедушным, с озлобленным взглядом и рябыми, изрытыми оспинами щеками. Подойдя к передней двери экскурсионного автобуса, он нажал на красную кнопку, которая ее пневматически открывала. Дверь энергично запыхтела и энергично сложилась гармошкой, открывая ему проход. Он залез внутрь и с насупившимся видом вновь обосновался за рулем, всячески стремясь показать, что предоставленная отсрочка казалась ему чересчур щедрой и что ему не терпится поскорее отправиться в путь. Вслед за ним маленькими группками или парами возвращались и рассаживались по своим местам туристы. Одни пытались запихнуть в багажные сетки только что купленные на деревенской площади предметы, плетеные подносы и корзины, которые уже начинали казаться громоздкими и бесполезными, другие, те, кто ничего не купил, рассказывали, что видели, двум празднично разодетым матронам, которые не выходили во время остановки из салона. Они отказались покидать свои кресла под тем предлогом, что у них за время пути распухли ноги, тогда как их ноги на самом деле распухли еще до его начала и от прогулки они отказались просто потому, что боялись деревни, боялись из-за вздора, который несла экскурсоводша, а вдобавок боялись коренных жителей, языка которых не понимали.
От оживления на деревенской площади осталось одно воспоминание. Возле вращающейся стойки с почтовыми открытками, казалось, еще ждала продавщица, но уже ни один клиент не наводил беспорядок среди шариков из цветного стекла, медных чайников и футболок. Именно магазинчик местных промыслов претерпел наряду с кондитерской наибольший наплыв посетителей. Получив в распоряжение полчаса роздыха, туристы и не подумали разбредаться по улочкам. Они предпочли задержаться перед лавочками, поглядывая краем глаза на автобус и, главное, не слишком удаляясь от экскурсовода. Ну а та, рассказав пару якобы исторических анекдотов, заняла единственный столик на террасе перед кондитерской и все полчаса попивала там гренадин. В общем и целом подавляющее большинство туристов так и слонялось по площади. Они сфотографировали старинный Дом народа, стараясь поймать в видоискателе то же освещение и тот же ракурс, что и на продававшихся в деревне почтовых открытках. Наряду с этим успели обессмертить сваленные в кучу перед мастерской тростниковые корзины и запечатлели друг друга на фоне автобуса и рядом с экскурсоводом.