Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поскольку это всяко не было жалобой, оно должно было быть молитвой.

Владыка, владычица лиственница, напевал я, почти не раскрывая рта, владыка, этим пнем, по которому я стучу, напевая в еще темной ночи, этим искалеченным стволом, что продолжает существовать в земле, словно топоры и смерть не причинили тебе никакой пагубы, владыка, твоей не желающей сдаваться деревянистой плотью, этой не желающей сдаваться и гнить заболонью и корнями, а еще первым кольцом ограждений и вторым поясом колючей проволоки, и теми пучками травы, которые сегодня утром выжег иней, облаками, которыми в горних помыкает ветер, предвещаемыми ими первыми снегами, заклинаю тебя, владычица лиственница, владыка, и кумовьев твоих, сто двадцать семь воронов, заклинаю вас этими все менее и менее зелеными прогалинами, что погружаются между бараками в агонию, этой землей, что звучна у нас под ногами, ибо теперь каждую ночь ее заново сковывает мороз, этой землей, что нас, тебя и меня, питает и поддерживает, тебя, мертвее всех мертвых, и меня, безумнее всех безумных и уже мертвого, корой

тебе подобных, что благоухают ранним утром, когда бригада минует заставы, суровой нитью заграждений, о которую подчас раздираются в нетерпении руки, заклинаю тебя, владычица лиственница, заклинаю тебя неведомыми лужайками и просеками, кои дозволяет через свои стены лес, полями свеклы и картошки, которыми благодаря нашим вождям гнушаются паразиты, бесконечностями, каковые ты в своем всемогуществе переносишь с одной стороны света в другую, владычица лиственница, каковые переносишь со своими одиннадцатижды одиннадцатью пылкими соками и с силами ветра и всемирной революции, запахом грибов, что вылезают из-под приподнятых полов бараков, тем запахом полновесной осени, что извивается теперь среди холмов и лесов, первой линией папоротников по ту сторону колючей проволоки, реденькой опушкой худосочных берез и первым котлованом, владыка, владычица лиственница, заклинаю тебя во имя всемирной революции и дремучего леса, заклинаю тебя, владыка, выкрикиваемыми на рассвете дня приказами, обрядами поверок, приема пищи, работы, перевоспитания, заклинаю тебя охранниками и солдатами, что стерегут нас днем и ночью, заклинаю тебя шепотом леса, что так долго встряхивается спозаранку в тумане, долго тянет холодную суровость зари, тысячей и девятью шумами людей и животных, эхом, когда наряды шагают по усеянным черными и рыжими листьями, бурой и рыжей хвоей дорогам, владычица лиственница, владыка, музыкой топоров и пил, что ранят и терзают стволы, голосами заключенных, перекликающихся из ложбины в ложбину, молчаливыми волками, которые притаились рядом с лесосекой и дожидаются, чтобы размяться, сумерек, горечью сорняков на опушках полян заклинаю тебя, заклинаю тебя кругом, которого нет ни на одной карте, но который, согласно преданию, замыкает тюремную зону, как будто на поверхности сферы можно положить предел, заклинаю тебя, владычица лиственница, семью бараками мужского лагеря и тремя женского, песнями, которые запевают иногда по вечерам заключенные в клубе, этими песнями, мелодичными и часто грустными, часто веселыми, часто варварскими заклинаю тебя, заклинаю тебя, владыка, владычица лиственница, санчастью, где так мало медикаментов, банями, которые к концу лета сочатся креозотом и дегтем, загроможденными тряпьем и побелевшей от пота рабочей одеждой спальными бараками, пронзительными нотами лезвия Крили Унца, когда он надрезает ветку, не такой пронзительной нотой, которую часами тянет на вершинах холмов ветер, ритмичным стуком моих кулаков по твоему владычному телу, сотрясением этого безголосого барабана, заклинаю тебя просторами кукурузы и огромных, необоримых зерновых, каковым нипочем ни поджоги вредителей, ни крысы, чудодейственными заклинаниями агрономов мировой революции, вновь подступающей зимой заклинаю тебя, владыка, заклинаю тебя, владыка, одиннадцатижды одиннадцатью запахами зимы, грядущими трескучими морозами и снегами, всеми грядущими жестокостями и смертями, сей умирающей порой года, сим погружающимся во мрак климатом, заклинаю тебя мелодиями, которые вечер за вечером ставит в клубе щуплая библиотекарша Элиана Шюст, ностальгией, охватывающей тогда всех нас, заключенных и надзирателей, ибо эти песни рассказывают о прошлом мировой революции и о прошлом кочевых и оседлых народов, что братски и свободно возвели лагеря мировой революции, заклинаю тебя, владыка, владычица лиственница, заклинаю и заклинаю тебя…

Спустя несколько мгновений, когда один из охранников направился к бараку № 3, я прервал свою молитву и пристроился к нему. Охранник не обратил на меня никакого внимания. Для него я был просто-напросто псом в ночи, ничего более. Я добрался с ним до порога спального барака. Он вошел внутрь, шваркнул дубинкой по койке, на которой спал старшой по бараку, и включил свет. Старшина подскочил как ужаленный, тертый калач по имени Джоган Штернхаген, осужденный, как и я, за убийство убийц и саботаж.

Штернхаген открыл свои глаза закаленного хищника и без сожаления покинул мир сна, ибо, как и каждую ночь, ему снилось, что он окружен убитыми уйбурами и не знает, с кем он сам — с уйбурами или с их убийцами. Он отбросил к ногам дырявую доху, служившую ему вместо одеяла, и ловко извернулся, чтобы вытянуться лицом к лицу с солдатом.

— Слушаю, начальник! — гаркнул он.

Стоя на ледяном полу, он напоминал медведя в коротких штанишках, голого, седоватого и плешивого, быть может смешного, но способного сломать тыльной стороной лапы хребет. Мороз тут же обжег ему живот. Солдат оставил дверь нараспашку. Штернхаген растянул до ушей наигранно подобострастную улыбку, выставляя напоказ щедрый на кариес оскал своих резцов. Он весь покрылся гусиной кожей. Он был старшиной заключенных этого барака.

Солдат поигрывал дубинкой. Во всех его жестах сквозило дурное расположение духа.

— Не паясничай, Штернхаген. Твой барак опаздывает. Скажи своим таркашам, чтоб прекратили храпеть, ты ж за них отвечаешь — или нет?

Штернхаген проревел за кулисы несколько свирепых приказаний. Через полминуты гомона все шестнадцать заключенных барака № 3 выстроились в проходе, рядом с тусклой массой нар, под развешенным прямо над головой теперь уже не по сезону легким рабочим отрепьем. Люди стояли более или менее навытяжку. Они толком не успели

ничего на себя натянуть и ждали приказа, чтобы одеться. Воздух с улицы молниеносно выстудил все накопленное за ночь тепло. По шеренге пробежала общая дрожь.

Солдат никуда не спешил. Он видел, что вторгшаяся снаружи ледяная сырость донимает замерших в неподвижности заключенных. В его не блещущем особым умом взгляде можно было различить самое заурядное садистское искушение, почти неотвратимое в ситуации, когда человек в форме оказывается лицом к лицу с наполовину голыми и замерзшими оборванцами. Сгущалась тишина.

— Можно прикрыть задницу, начальник?.. А то сёдня прям колдобит! — пожаловался смелый голос, голос Хохота Мальчугана, разбитного парня с проступающими ребрами, не слишком упитанного, но сильного, осужденного, как и все мы, за подстрекательство к политическим убийствам и бандитизм. Его клыки сохранили свою белизну, их слоновую кость еще не тронули плохое питание и драки.

Я в этот момент подвернулся слишком близко к надзирателю, говорит Дондог, и ему мешал. Он внезапно грубо от меня отмахнулся. Я сделал два шага по направлению к выходу, но продолжал секунда за секундой следить за происходящим.

— Вот те на, Хохота Мальчугана колдобит! — откликнулся надзиратель.

Сначала он оскалился, потом нахмурился, раскидывая умом. Сузив зрачки, он заново вникал в то, что ляпнул Хохот Мальчуган. Что это было, простой знак неуважения или проявление неповиновения? Он взвешивал, насколько весома эта дерзость. Ворчание еще могло сойти с рук, но о всяком поползновении к бунту надлежало оповестить начальство, за чем автоматически следовало безжалостное наказание. Барак притих. Все ждали. Прошла минута, а может, много меньше, может, чуть больше. Солдат перестал стучать дубинкой по левой ладони. Его щека подергивалась от тика. Размышлять, как ни в чем не бывало подвергая зэков издевательскому испытанию, доставляло ему, не иначе, определенное удовольствие. Вдоль коек клацали зубы. Людей била дрожь. Они еще не успели вновь притерпеться к низким температурам.

— Хохота колдобит — пусть свой кол обдолбит! — рискнул сострить Штернхаген.

Уж слишком холодно было. И он решился встрять — скорее ради самого себя, нежели ради своих сотоварищей или Хохота. И тогда, как и предвидел Штернхаген, — так бывает всякий раз, когда кто-то использует слова, в которых присутствуют так или иначе отсылающие к рукоблудству образы, — между самцами возникло нечто вроде сообщничества, питаемого грязными образами и воспоминанием об одиноких ощущениях.

Солдат сглотнул слюну. На его глуповатом лице промелькнуло что-то вроде скабрезного осклаба.

— Вперед, — скомандовал он, — пошевеливайте задницами! Через десять минут всем быть в столовой!

Хохот Мальчуган попытался было встретиться с Джоганом Штернхагеном глазами, он хотел поблагодарить его, подмигнув. Но старшой по бараку перебирал теперь ту немногочисленную рвань, которая в преддверии холодов представляла собой его гардероб. Он тщательно осматривал одежку за одежкой, после чего либо натягивал ее на себя, либо вешал на вбитый в перегородку между койками гвоздь. Он не видел Хохота, Хохот его не интересовал. И тем самым, этим театральным стремлением в первую очередь разобраться со своими пожитками, он заявлял о намерении получить за ту услугу, которую он только что оказал, вознаграждение.

Вознаграждение, а не просто подмигивания.

И это не укрылось от Хохота Мальчугана, ибо, как и все таркаши, он знал обычаи и стандартные расценки.

Действительно ли Джоган Штернхаген спас Хохота Мальчугана от сурового наказания? Сыграло ли на самом деле его вмешательство решающую роль? Весь день этот вопрос живо обсуждался среди зэков, в санчасти и за ее пределами. Я слушал калек, больных, расхаживал по опустевшему лагерю, покинутому выведенными на лесозаготовки заключенными. По общему мнению, вмешательство Штернхагена помешало Мальчугану низвергнуться в пучину бедствий. Оно избавило его от таких вариантов, как перевод в зону рудников с пятигодичной накидкой срока. Инвалиды, чтобы определить цену оказанной услуги, цитировали таркаший устав. По их мнению, Штернхаген мог потребовать от Мальчугана многого, Штернхаген теперь имел право попросить у Мальчугана уступить ему свою подружку — на несколько вечеров, а то и навсегда.

Я притащился в прачечную, но Черная Марфа не захотела отвечать на мои расспросы касательно любовных обычаев и брачного танца в концентрационной обстановке. Она даже не убеждала меня более забыть Ирену Соледад, не нахваливала достоинства Элианы Шюст в сравнении с Иреной Соледад. Она ворча наливала мне стаканы чая и возвращалась на склады и в прачечную, чтобы подготовить общую раздачу зимних вещей. Она едва со мною разговаривала. Она сердилась, что я ее ослушался, что барабанил по лиственнице как шаман, задатками к искусству которых был обделен. Кто-то сообщил ей о моей предрассветной деятельности, или она сама меня слышала. По причинам, которые мне не сообщались, наверное, потому, что это затрагивало ее вытесненные воспоминания, она не переносила мои позывы к шаманству.

Еще стояло утро, когда Ирену Соледад вызвали к начальству. Я видел, как она в сопровождении вооруженного карабином надсмотрщика минует заставу у женского сектора. Я пристроился к ним в хвост и дошел вместе с ними до самого кабинета начлага. Я семенил вплотную за ними, подстроившись, чтобы не мешать, под их ритм. Был их тенью. Никто не обращал на мои ужимки ни малейшего внимания.

Я вошел одновременно с заключенной.

Проскользнул за спину начальника и там замер.

Прямо перед нами грезила Ирена Соледад. Она теребила бахрому соскользнувшей шали, большого шерстяного платка, наброшенного на плечи. Небрежно уставив карабин в потолок, скучал в углу солдат.

Поделиться с друзьями: