Донесённое от обиженных
Шрифт:
Пахомыч, под впечатлением этих слов, обрадованно осваивался с тем, что перед ним женщина непростая — мыслящая. Спросил, знает ли она, что царь обманывал, будто его фамилия Романов? Ведь был-то он немецкого рода…
Мокеевна, разумеется, не знала — однако любопытство в ней не возбудилось. Она стряхнула с пальцев в лохань прилипшие рыбьи внутренности:
— Ну и если б он был русский, а за Богом бы не шёл?.. — в её глазах проглядывала отстоявшаяся опытность. — Кто в Баймаке при красных верховодил? Кто хотел убить Семёна Кириллыча? Русские.
Простота умозаключения была восхитительна. У Пахомыча едва не вырвались похвалы — но он смекнул: с Мокеевной так не годится. Она в них увидит
На ночь он читал Библию, а на другой день ноги понесли в публичную библиотеку. Снаружи стена её вдоль всей панели была оклеена известиями о победах белых воинов. Лубочные Илья Муромец и Добрыня Никитич поддевали пиками паукообразных человечков, чьи физиономии имели отдалённое сходство с Лениным и Троцким. Сообщалось, между прочим, что кайзер Вильгельм распорядился приготовить «ферму под Берлином» для красных правителей, которые «уже пакуют чемоданы».
В библиотеке Терентий Пахомович встретил вопросительный взгляд девушки, державшейся чинно-официально, её цвет лица намекал на слабость к папиросам. Она услышала, что посетителя интересует рассказ Льва Толстого «Божеское и человеческое». Со вчерашнего дня это произведение напрягало память хорунжего.
Барышня, которая видела перед собой, если судить по одежде, крестьянина, решила, что это — опростившийся толстовец. Она принесла второй том издания «Круг чтения» за 1906 год, и Терентий Пахомович увидел здесь нужный рассказ. Расположившись с книгой в пустом, с запахом сырости и прелой бумаги зале, нашёл эпизод, где старик-раскольник, умирая в Красноярской тюрьме, попросил позвать другого узника — революционера Меженецкого. Хорунжий, читавший рассказ довольно давно, убедился, что описываемое время помнилось ему верно. Это было царствование Александра Третьего, 1886 год.
Раскольник поведал революционеру пророчество о царях. Хорунжий перечитывал слова старца: «А ты понимай в Духе. Цари область приимут…» Меженецкий не понял: «Какие цари?» Ему было объяснено: «И цари седмь суть: пять их пало и един остался, другий ещё не прииде, не пришёл, значит. И егда приидет, мало ему есть… значит, конец ему придёт… понял?»
Это были слова из Апокалипсиса, и хорунжий, казалось ему, со всей ясностью понимал, почему они вложены Толстым в уста старца, умирающего в царствование Александра Третьего. Лев Толстой взял выдержку из Библии, чтобы указать на фон Гольштейн-Готторпов.
Если исключить Екатерину Вторую — она была как-никак не царём, а царицей, — то вот пять царей: Пётр Третий, Павел Первый, Александр Первый, Николай Первый и Александр Второй.
Слова «един остался» относятся к шестому — к тому, кто правит в описываемый момент: к Александру Третьему. А седьмой царь, которому должен был прийти конец, — это расстрелянный Николай Второй.
Мне возразят, представлял привычное Терентий Пахомович, что Толстой мог вовсе и не иметь в виду голштинскую династию. Но тогда цитата из Библии оказывается не связанной с Россией. А старец-то говорит о ней! Он перед смертью передаёт понятое им о царях — владетелях России! Если Гольштейн-Готторпы не подразумеваются, то число «семь» повисает в воздухе. Царей — считать ли с Ивана Третьего или с Михаила Романова — было больше.
Размышляя над обоснованностью своего вывода, Терентий Пахомович сказал себе: писатель не мог не видеть того, что стало явным для отставного хорунжего. Лев Толстой вывел на свет столько несносного в русской жизни, так основательно проследил, как оно накапливалось и привело к Первой русской революции, что вполне мог предвидеть конец главного виновника — династии, державшейся на обмане.
61
Терентию Пахомовичу иногда встречались знакомые по довоенной поре. Его вид если и удивлял, то не особенно: делалась поправка на переживаемый момент, полный нежданного. Бывший хорунжий с грустно-насмешливой покорностью
судьбе произносил: «Увы-с, погорелец!» — и не продолжал разговора — как правило, к удовлетворению собеседника. Однажды отставной столоначальник в старомодном галстуке кручёной верёвочкой предложил «вспомоществование» — и Терентий Пахомович взял, кивнув в благодарность.Мокеевна, стараясь тратить поменьше из денег, полученных от Лабинцова, жарила рыбные котлетки и торговала ими с лотка. Вязала на продажу носки из собачьей шерсти: Пахомыч, по примеру другого старика, научился подманивать бродячих собак и стричь их. Он ходил со стариками и ватагой мальчишек за город, в поля: ловить силками перепелов.
Потом ему подфартило: дворника, на чьём участке проживали Маненьковы, скрутил ревматизм, больной перебрался к дочери, и Пахомыч получил освободившуюся должность. Ему удалось более или менее очистить двор от мусора, но общая обстановка мало располагала к порядку.
Город, продуваемый жарким пыльным ветром, выглядел сутолочно-взъерошенным. Под солнцем гудело многолюдье: атаман Дутов сумел обеспечить разовый подвоз большой партии сапог и обмундирования, сёдел, другой амуниции, и из станиц нахлынули те, кто пока что задерживался с выступлением на фронт. Перед зданиями комендантского управления и воинского присутствия стояло скопище телег, заморённо томились кони; с уходящими воевать понаехали жёны, матери, отцы. По слухам, семьям должны были «выделять» ситец. Писари, перекрывая гомон, надсаживали горло: выкликали фамилии казаков. Офицеры выстраивали в ряды тех, кто уже надел новенькие гимнастёрки и шаровары с лампасами.
Войско строилось перед собором, и с колокольным звоном, под пение хора, выносилась предшествуемая хоругвями икона; сверкали золотом ризы, длиннополые стихари. После молебна оркестр исполнял «Коль славен наш Господь в Сионе…» — выбранный временем государственный гимн. Члены войскового правительства произносили зажигательно-патриотические речи — назначенные от казаков выступали с ответными, по написанному, речами, с клятвами сокрушить вероломного врага, «вырвать с корнем жало у ненавистников святой Руси и казачества!»
Публика — хмельная более ли от выпитого или от веяния вселенского торжества — рукоплескала, махала шляпами, разражалась вскриками, восторженными взрёвами: полк уходил на войну.
Вскоре, однако, многие из этих конников, что запаслись снаряжением и получили денежное пособие, оказывались в родных станицах.
Люди нетрусливые, умеющие воевать, они не знали, что такое — большевицкая власть? Положим, знали уже и неплохо — да только не могла не загораться в них внутренняя усмешечка при виде осанистых господ, которые, не говоря уж о том, чтобы рисковать головой, не собирались и толику состояния пожертвовать на армию. Те, кто спас свои деньги, и те, кто сейчас снимал жатву там, где не сеял, уступали вождям заботу об изыскании средств для победы. Имущие люди и их выхоленные дамы и барышни отмечали, что ныне гораздо дороже деликатесов стоят свиные отбивные, жирная баранина, копчёная колбаса и под разудалую мелодию «Чёрных гусар» поторапливали разгром большевизма как дело естественное, само собой разумеющееся, — закономерно возложенное на других.
Комиссары же упрямились, насаждали у себя в армии жёсткий порядок, расстреливали уклоняющихся от боя, гнали массу вперёд. И вот уже занята Казань, вроде бы так недавно — и столь впечатляюще лихо! — захваченная белыми. На юге Оренбургского края — тоже разочарование. Станичники никак не выбьют противника из взятого в клещи Орска. В очередной попытке, наступая двумя полками, потеряли целый батальон и откатились.
Оренбургские госпитали, лазареты полнились ранеными, и негде было класть; воцарилась антисанитария, лёгкое ранение оборачивалось гангреной. Тех же, кого судьба миловала и они начинали выздоравливать, выпроваживали на улицу, где они могли искать приюта сколько угодно душе.