Донесённое от обиженных
Шрифт:
Не первый день видится это самое «что»… Сочувствуя Евстрату и откликаясь на собственные мысли, Пахомыч сказал рассуждающе:
— А если наше дело поможет тому, куда разуму не проникнуть…
В памяти осталось, как он спросил священника, что же делать, и тот — словно опомнившись и не желая углубляться, — ответил без воодушевления: «Верить надо». Не сказало ли небо его устами о том, что они и исполняют: рискуя головой, по-христиански погребают невинно казнённых?
Хозяин ворошил концом палки костёр, чтобы листья лучше прогорали:
— Душа вусмерть заголодает — всё видеть и терпеть измывания. Она тоже требует подкормиться.
— Требует! —
Евстрат скрипнул зубами и быстро перекрестился:
— Прости меня Бог, но красные правильно их шлёпнули!
Они помолчали.
— Я чего хотел-то, — начал Пахомыч голосом, отразившим трудно давшуюся обдуманность, — попытаться мне самому в сторожа…
Евстрат стоял недвижно, вникая в услышанное.
— Если бы вышло, — сказал хорунжий, — сколько бы сбереглось денег. С негодяями не надо было б договариваться.
— И то ведь! Не ждал только я, что вы это предложите…
Они потолковали, что в мысли есть явный резон и она могла бы прийти и раньше. Правда, при всеохватной безработице не больно-то пристроишься даже кладбищенским сторожем: тем более что должность показала свои выгоды. В связи с этим у ЧК определилась стойкая недоверчивость к кладбищенской жизни.
Однако небу угодно, чтобы полезное прорастало и на склоне огнедышащего вулкана. Евстрат стремился душой к Богу, плодами же его трудов завладевал Вельзевул — не было ли это обстоятельство плодородной вулканической почвой на краю кратера? Недавно мастеровой стал небесполезным человеком для нового начальника губчека. Тот, рыболов и вообще поклонник выездов на природу, хотел иметь большую по тем временам редкость в провинции: лёгкий моторный катер. Евстрат соорудил его, приспособив к лодке мотор от заграничного мотоцикла.
— Попрошу-ка я за вас, — сказал хорунжему, утверждаясь в надежде, — пойду проверить мотор и попрошу.
Мотор служил исправно, начальник собирался на пикник и рыбалку, столь желанные в преддверие ледостава, — и Пахомыч без проволочек заполучил ключи от домишки на кладбище. До чего же оно раздалось за последние годы! Не так давно, кажется, не доходило до оврага, а и овраг уже превратился в огромную братскую могилу — но кладбище раскидывалось дальше и дальше. Над ним по временам с разрывным всеобъемлющим, из края в край шумом подбрасывалась к небу тьма ворон, ястребов-стервятников и прочей прожорливой птицы — то вносили тревогу грузовики похоронной бригады. Недолго повисев низкой ненастно сотрясающейся тучей, мрачный легион вновь оседал наземь.
По кладбищу рыскали, с лаем, с рычанием бросаясь в грызню, стаи диких собак. Пахомыч попугивал их пальбой из доставшейся ему по должности берданки.
Его фигура стала пробуждать вопрос у опекающего ведомства, чьё недреманное око ничего не упускало. Чересчур уж старик отличался от предшественников: никакой живности не откармливал (хотя бы кладбищенской травой), ничем не приторговывал. Но должна же была быть какая-то лазейка у корыстолюбия! Однажды чекистов взял задор: они оставили неподалёку от домишки пиджак, положив в карман часы. В следующий приезд пиджак нашли на прежнем месте, и даже часы не пропали. Что за эдакой вызывающей совестливостью крылось? По-видимому, богобоязнь.
69
Между тем подошло лето, Евстрат ремонтировал мотор лодки, принадлежащей главному чекисту губернии, и тот вспомнил:
— Ваш знакомый или родственник… по твоей просьбе он в сторожах — религиозный фанатик?
В ту пору религиозные люди, тем паче фанатики,
советскую власть не боготворили, и определение (да из чьих уст!) обещало последствия маловесёлые. Мастеровой, побледнев, сказал, что «богомольства» за Пахомычем не знает. Вечером разговор был передан хорунжему, и тому стало очевидно: до разрешения вопроса уже не уйти из-под невидимой лампочки. Тайные перезахоронения исключались: их прекратили ещё раньше и, как оказалось, не напрасно.Совершая обходы вверенных ему пространств, осматривая однообразный намозоливший глаза ландшафт, хорунжий знал, что в его домишко заглядывают — пошарить по углам, запустить щуп под гробовые доски пола, — и размышлял над положением.
В мороз ранней зимы, когда крики воронья кристально отчётливо разрезали стеклянную стынь воздуха, в домишко вбежал парень в шинели с малиновыми петлицами ГПУ (разросшейся недавней «чрезвычайки»). Пахомыч узнал в нём шофёра одного из грузовиков, чьи рейсы способствовали расширению кладбища. Парень смотрел с нехорошим цепким лукавством:
— Погреться я, — и уселся на табурет у печки, с развязной щеголеватостью вытянув ноги в яловых сапогах.
Пахомыч, учтя, что в кабине грузовика, нагретой мотором, не холодно, понял: шофёру скучновато ждать в одиночестве, когда привезённая бригада завершит своё дело.
— Что, дед, вымаливаешь царствие небесное? — парень хохотнул натянутым горловым смешком. — Надеесся из могилы туда скакнуть? — Сапоги от печного жара отпотели, шофёр игриво подёргивал ногами.
Хорунжего проняло трепетом того решающего момента, когда надобно откликнуться на тихий зов наития и, положась на волю Божью, сорваться в риск. Он открыл дверцу печи, лопаткой отправил в жерло порцию угля:
— Вот что я скажу тебе, молодой человек. Когда я занимался истопкой, товарищ комиссар Житор Зиновий Силыч надо мной насмешкой не баловался.
Лицо парня стало глуповатым от неожиданности:
— А?.. Он знал тебя?
Первый вожак красного Оренбурга был чтимой легендой, а Пахомыч произнёс его имя и отчество с такой убедительностью родства.
— Знал он меня серьёзно и внимательно — как я протапливал печи в его кабинете и заседательном зале, — проговорил растроганно хорунжий.
— И какой он из себя был? — копнул шофёр в желании услышать общие разглагольствования. Ему было бы приятно, обнаружься, что старик привирает о знакомстве с прославленным комиссаром.
— Какой из себя? — хорунжий задумчиво улыбнулся, видя запечатлевшееся в памяти. — Ростом в меру, на ногу лёгкий, скорость у него во всём… Взволнуется, заговорит… и возле рта — морщинки. А видом — моложавый.
Опускаясь на табуретку, Пахомыч качнул головой, словно в ожившем восхищении тем, о ком рассказывал:
— Втолковывать умел горячо — аж на подбородке жилочка дрожит! Он руку к тебе вытянет: «Я прошу вас поня-а-ть…»
— К тебе? И чего — понять? — вырвалось у парня с досадливым изумлением.
— А то, что мы, старые люди, можем беспримерно помочь заре нового, то есть освобождению сознания.
Гость оторопело шмыгнул носом: «Старику таких слов не надумать — слыхал вживую! Набрался около комиссара политграмоты, ухват печной».
Пахомыч сидел на табуретке напротив, глядя мимо пришельца, будто в дальнюю свою даль:
— Если мы, старики, при нашей долгой жизни в обмане, его, обман-то, выведем на свет — как тогда и молодым не освободиться? Именем Бога сколько попы ни прикрывай подлог и фальшь, сколько ни делай святых — а убеждение стариков будет бить метко. Надо только понять весь вред фальши — как от неё шло и обострялось разделение, умножалась несправедливость, делалась тяжелее отсталость…