Донские рассказы (сборник)
Шрифт:
До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали вперед, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой – молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать-сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к виям [7] .
Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись
7
Виё – дышло в бычачьей запряжке.
Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.
К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:
– Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?
– Здеся, – по-служивски гаркнул председатель.
– Ордер при вас?
– Так точно, при нас.
Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:
– Ше, ше, чертяка… Тпру… тпру, го-о-оф… Стой!..
– Посторонись, станишник, – попросил Степан.
– Небось объедешь.
– Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!
– Сани оттяни! – крикнул Афонька. – Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте… Эй, дядюля!..
Атаманец [8] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.
– Подъезжай… Подъезжа-а-ай!.. – орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.
8
Атаманец – казак, служивший в лейб-гвардии Атаманском полку.
Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.
По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршавый поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхаясь от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.
– Свешено. Двадцать один пуд.
Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.
– Проходи!.. Застрял!.. – торопили толпившиеся у выхода казаки.
– Отошшал, дядя.
– У него уж порохня отсырела.
– Держись за землю, а то упадешь!
– Го-го-го-го!..
– Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.
Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.
– Иди просись ночевать, – предложил иззябший Афонька.
– А ты что ж?
– У тебя, Прокофич, борода. Ты собою наглядней.
Улицу прошел Степан – и ни в одном дворе не пустили.
– Вас тут каждый день бывает.
– Негде. Тесно.
– Переночуете и на улице.
Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:
– Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..
– Ноне без крестов живем, с жестянками.
– Проходи, дед, – отмахивались от него.
Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул
кнутом неповинного быка.– Вот, Афанасий, люди… Ночевать, видно, под забором.
– Запалить ба их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!
На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:
Ехали казаченьки Да со службы домой.И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:
На плечах погоники, На грудях кресты-ы-ы-ы…Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед закрытыми глазами его стлалась вспаханная черная деляна, там, у Атаманова кургана, и он, Степан, мечущий из горсти полновесное семя…
В полночь с севера подул жесткий ветер. На крышах вагонов, прибывших из Москвы, хрусталем отсвечивал снег, а возле путей оголенная ростепелью земля чернела, пахла осенью, первыми заморозками, стынущим шлаком.
Над городом мутно-розовой квадратной глыбой висел элеватор. У дощатого забора понуро жались быки, на площади ветер вихрил морозную пыль, застревая в телеграфных проводах, скулил пронзительно и тонко.
Под конец ночи, когда дышло Большой Медведицы воткнулось в плоскую крышу элеватора, Степан проснулся. Поворочал онемевшими ногами и встал с саней. Около лежали, тяжело вздыхая, обыневшие быки, взвороченными копнами чернели возы, зябко горбилась бездомная собака.
Степан разбудил Афоньку. Запрягли и в густеющей предрассветной темноте выехали за город.
Поднялись на гору. Над городом взвыл паровоз. Афонька, шагавший рядом с Степаном, махнул назад кнутовищем.
– Ну и ржет, проклятый жеребец! Он на себе по сколько тыщев пудов тягает и хучь бы крякнул. А тут завалил двадцать пудов и страдай пешком всю дорогу. У тебя хучь быки, а у меня ить справа какая: бычок-третяк да корова. Ты ее кнутом, а она, подлюка, хвост на сторону и тебя же норовит обпакостить… Ходи, барышня городская!.. – Вывернув опухшие, в желчной мути глаза, он с силой хлестнул кнутом корову и упал в сани, высоко задирая ноги.
В полдень доехали до Ольхового Рога. По улицам пестрел празднично одетый народ. Тут только вспомнил Степан, что нынче воскресенье. Доехали до церкви и стали.
– Ну, на бугор не выберемся… Ишь дорога голая.
– Почти что… – согласился Афонька. – Пески, снегу нет.
– Придется поднанять, чтоб вывезли до гребня на бричке.
– Хлебом заплотим, говори.
На сложенных возле двора слегах в праздничной дреме человек восемь тавричан лузгали семечки. Степан подошел и снял косматую папаху.
– Здорово живете, добрые люди.
– Здравствуй, соби, – ответил самый старший, с проседью в бороде.
– А что, не найметесь вывезть нам клажу на бугор? Пески тута у вас, снегу на мале, а мы вот на санях забились…
– Ни, – коротко кинул тавричанин, усыпая бороду шелухой.
– Мы заплотим. Ради Христа, вызвольте!
– Коней нема.
– Что ж, люди добрые, аль нам пропадать? – взмолился Степан, разводя руками.
– Та мы не могим знать, – равнодушно откликнулся другой, в заячьем треухе.