Дорога через горы
Шрифт:
И вот я за ним пришел. Он не кричал на этот раз, когда увидел меня, я бывал у него, ну, не так часто — трижды за два месяца. Такое сейчас время... А тут две недели не мог вырваться, когда началась вся эта катавасия с анархистами. Он уже подумал — я погиб, и, когда увидел меня, это был восторг человека, который снова хочет жить! Я вернул его к жизни и не могу потерять. Он мужчина... Я говорил ему, что могу погибнуть в любой день, я тоже могу биться с фашистами, ответил он, мне скоро пятнадцать. Он вырос и в самом деле на что-то способен... Думаю, его стоит оставить... Спасибо, что согласились, сейчас увидите, позову его...
XII
Время. Его сокращают межпланетные полеты, быстрый кругооборот жизни сжимает
С тех пор как умер диктатор Франко, вернулась в Испанию Долорес Ибаррури, вернулись тысячи и тысячи эмигрантов, стало спадать напряжение сорокалетней испанской трагедии. И вместе с облегчением, с энтузиазмом, который испытывали мы с Пако, читая каждое новое сообщение о событиях в Испании, пришло что-то очень похожее на опустошенность. Вот оно — только теперь закончился первый акт кровавой трагедии. А нам уже по шестьдесят, мы уже за бортом...
Пако поехал снова. В Испании он был с послевоенной поры уже трижды. Нашлись какие-то дальние родственники, поехал. На этот раз вместе с сыном. И уж его Андрий казался счастливее всех на свете.
А я, признаться, не знал, хочу ли снова увидеть Мадрид. Думал, нет, тяжело все переживать и чувствовать заново. Долгие годы об этом вообще не могло быть речи, а теперь... Теперь, когда Пако с Андрием стояли на перроне, мне вдруг страшно захотелось поехать тоже. Даже сердце заболело, увы, старикам не положено волноваться. Андрий, мой племянник, стоял рядом с Пако, и я понял, это же я, это я еду туда, в Мадрид, назад, в прошлое...
— Положите цветы там... — мне было трудно говорить. Перехватило горло, не находилось слов.
Пако понял. Он смотрел на меня так, что сквозь его пятьдесят шесть пробивался ко мне взгляд того Пако, моего Пако, того подростка, которого я давно уже не видел в этом седом директоре школы.
Ольга стояла рядом. Она понимала все. И это тоже было тяжело. Но сейчас отсчитывалось не ее время — только наше, мое и Пако, только ее, Марии-Терезы, только того, кто никогда, никогда, никогда... А еще время этого славного парня, Андрия Кинтаны, сына Пако и моей сестры Ганнуси, его, потому что он шел в Испанию моим посланцем, нес единство наших семей, так тесно сплетенных судьбой, соединенных вопреки всему...
— На Сан-Матео... — сказал я. Я заставил себя говорить. Если бы не говорил, было бы еще труднее. Стариковские нервы. Сантименты. Мы за это умирали. За эти сантименты. — И если попадете в Барселону, Пако, там, в том парке...
— Я поведу его в госпиталь, — сказал он. — Туда, где был госпиталь, где ты меня нашел. Сейчас там школа. Я поведу его в ту палату, где я лежал, где думал, что жизнь кончилась... Где мы начинали заново, брат...
Слезы текли по его щекам. Наконец пожилая проводница отважилась подойти к нам. Время отхода поезда.
— Мы поедем в Мадриде еще туда, где жила наша группа, куда я пришел к тебе из госпиталя, помнишь, Омбре... и Лерида, где мы дрались с марокканцами...
Давно мы не вспоминали всего этого. Вот так, как сейчас, когда все болело, когда каждое слово открывало давно зажившую, забытую рану, когда прошлое взрывалось в нас, чтобы войти в день нынешний, чтобы ожить снова, чтобы умереть только с нами.
Слова Пако потонули в гуле поезда, понемногу набиравшего скорость. Я машинально сделал несколько шагов вслед вагону, потом остановился, только поднял руку. Это то же самое, что пытаться догнать прошлое, несколько шагов ничего не решат, не стоит. Поезд отдалялся, уже не видно было голов в окне вагона, и я только тогда заметил, что держу руку, сжатой в кулак, что держу ее так, как сорок лет назад в рядах республиканской армии, когда «Но пасаран!» стало нашей сутью,
а «Рот фронт!» — жизненным девизом.Назад мы ехали молча, Ганнуся повсхлипывала немного, а потом они разговорились о чем-то с Ольгой. Выехав за город, я повел машину быстрее. Было недалеко, но всем хотелось скорее домой, мы чувствовали — только привычный распорядок дома вернет нас в привычную колею, все встанет на свои места.
Я правил молча, сосредоточенно всматриваясь в дорогу, но душа моя была сними, с Пако и Андреем, поезд уже уносил их в сторону границы. Впервые я захотел туда, может, потому, что минуло проклятие франкистского режима, может, потому, что время взяло свое, а может, потому, что с возрастом, говорят, к человеку возвращается все, что окружало его в детстве и юности, и моя юность потребовала своего, круг ведь замыкается в старости... Итак, старость.
Говорят, Школа еще не стар, еще крепок, совсем молодец для своих лет. Держусь. В работе нашел свой жизненный ритм, свою опору. И держусь. Привык. Словно всегда так и будет.
Но время не отпускает меня. Время живет во мне всем своим течением, всем невероятным калейдоскопом событий. Проклятая память! Бесконечно долгое прошлое всплывает на поверхность в моих снах, всегда в тех, испанских, редко что-то другое, всегда она, Мария-Тереза, Испания. Я помню, всегда помню, что здесь вот, рядом, в соседнем доме живут Пако и моей сестры дети. Наши дети. Она была бы счастлива, узнав об этом. Только снятся мне снова и снова пшеничное поле под Мадридом, мои восемнадцать лет и влажные губы Марии-Терезы.
Давно не возвращались эти сны. Давно. Когда была Мадлен, они вспыхнули и опять исчезли. А когда и она погибла, я подумал: все похоронено навсегда. Я сам решил: все и навсегда.
Да, Пако напоминал мне о прошлом — просто тем, что всегда был рядом. Только и он давно уже стал не олицетворением прошлого, не постоянной связью с ним, а сегодняшним собой. Он перешел из минувшего в нынешнее, и его жизнь рядом с моей (сорок лет вместе, чуть ли не полвека, какие же мы старые, Пако!) давно двигалась своим путем, сформировалась его собственная сильная личность, и странно было бы видеть в нем одну лишь тень Марии-Терезы. Мальчиком он любил меня за мою любовь к Марии-Терезе, он был счастлив с нами, но потом, почувствовав себя тенью погибшей сестры, сказал мне об этом. И стал только собой — для себя и для меня. Потому, наверное, и потеряли остроту воспоминания, что присутствие Пако в моей жизни было огромным... Я много думал о нем, о том, что мы пережили вместе, о том, что будет дальше.
Болезненная яркость воспоминаний вернулась ко мне в снах, когда Пако впервые поехал в Испанию и Ганнуся плакала, боясь, что он не вернется, а я гнал от себя эту мысль, точившую меня где-то в глубине сознания маленьким недобрым червяком. Мне стало больно и стыдно, и вечером я долго не мог уснуть, а ночью приснилась мне Испания, моя чистая, незамутненная радость, ее волосы, ее уста, ее тело, а потом глухая боль ударила меня, и я проснулся крича. Проснулась и мама в соседней комнате, зажгла свет. Я пошел успокоить ее: все в порядке, что-то приснилось, какая-то ерунда. Слова были пустые, не те. Я слышал, мама не успокоилась, только вздохнула и осталась одна со своими думами в ночи. Наверное, снова о том же: жениться тебе надо, сынок, ты уже переходил в холостяках, лета идут, где же мои внуки...
Дождалась моя мать внуков, и отец дождался, хотя и поздно. Ольга рожала одного за другим, мы словно стремились догнать Пако — у него четверо, у нас трое, да еще и Микола возле нас. Нет, большая семья — это хорошо. Свои. Тепло. Тепло рук, тепло глаз, тепло сердец...
Но что же делать человеку, если столько тепла своего он потерял в восемнадцать лет?
У воспоминаний есть только начало. Снова и снова возвращаются ко мне все те, кто был со мною хоть когда-нибудь, хоть один раз, все, кто когда-нибудь любил меня и кого любил я, все приходят ко мне. Приснившись, возникая в воображении, выплывая из небытия, они оживают во мне.