Дорога через ночь
Шрифт:
И все же мы радовались и веселились. Радовались тому, что были молоды и все давалось нам легко. Тому, что заканчивали учебу, навсегда освобождаясь то от одного предмета, то от другого. Особенно радовались тому, что вступали, наконец, в настоящую, "взрослую" жизнь. Перед нами открывалось столько дорог, что мы терялись: которую же выбрать?
Радость эта омрачалась тучей войны, мертвящее дыхание которой уже доносилось до нас. Подобно огромному масляному пятну, гитлеровский "новый порядок" расползался по карте Европы. Бронированная орда, докатившись до берегов Атлантического океана, Северного и Средиземного морей, поворачивала на восток. Вопреки спокойному тону газет по Москве ползли тревожные слухи о движении немецких войск к нашим границам.
– "Один выстрел - десять русских".
Конечно, это было смешное и глупое бахвальство. Но оно не вызывало смеха, а пугало. И не потому, что мы боялись попасть в те десятки, которые наглые вояки собирались укладывать одним выстрелом. Просто так сильно не хотели войны, что страшились даже мысли о ней.
Молодость, однако, брала свое. Повозмущавшись и потревожившись, мы снова увлекались тем, что было тогда нашей жизнью: сдавали экзамены и сочиняли дипломные трактаты. По нашему убеждению, это были откровения, которые должны были потрясти мир, а потрясали только профессоров, да и то совсем по другим, чем ожидали мы, причинам. Бегали, обычно опаздывая, на свидания к своим нежно-застенчивым девушкам, и те великодушно прощали эти опоздания: выпускники!
В один из теплых июньских вечеров мы отправились в Химки под Москвой, чтобы отметить "выход в жизнь". За соседним столом в ресторане речного вокзала расположилась такая же шумливая группка. Молодые люди отвечали нам такими же вызывающе-самоуверенными взглядами, какие мы бросали на них. Они немедленно повторили наши заказы, только в большей мере, с явным желанием "переплюнуть" нас.
Общительность молодости скоро сломила жалкую перегородку напыщенного превосходства, которую по-мальчишески неумело пытались было воздвигнуть между собой обе группы. После нескольких примирительных шуток и взаимных тостов мы сдвинули столы, и в нашем углу сразу стало вчетверо шумнее.
Наши соседи - "инженеры-строители", как те именовали себя, хотя на самом деле были тоже только студентами-выпускниками, - громко крича и перебивая друг друга, начали красочно расписывать, что намереваются совершить. Это было откровенное хвастовство. Но какое хорошее, почти возвышенное хвастовство! Они изображали как вероятное и даже неизбежное то, о чем пока только мечтали. Какие уютные и красивые дома собирались подарить они людям! И какие замечательные улицы застроить и какие веселые города возвести!
Как во всякой компании, тут были говоруны, не дававшие другим слова сказать, были и молчальники, которые не решались рта раскрыть, если к ним прямо не обращались. Говорун - толстенький, круглолицый, очкастый, с громким хрипловатым голосом и кудахтающим смехом - не понравился мне, и я даже не спросил его имени. Молчальник, наоборот, заинтересовал меня. Это был рослый широкогрудый парень с продолговатым худым лицом, большими карими глазами, которые смотрели вопрошающе и несколько смущенно. "Вы все нравитесь мне, - будто говорили они.
– Нравится мне и то, что тут изрекают, и если я молчу, то вовсе не потому, что не уважаю вас". Такие же смущенные взгляды бросал он на свою маленькую хорошенькую соседку со сверкающе-черными глазами, точно просил прощения за то, что смотрит на нее свысока. На вопрос, как зовут молчальника, мой сосед, вихрастый, веснушчатый паренек с задиристым коротким носом и толстыми губами, ответил:
– Егор... Он же Георгий... Он же Юрка и Жорка Устругов...
Говорун, переставший вдруг разглагольствовать, услышал слова веснушчатого, повернулся в мою сторону и, кивнув на молчальника, бесцеремонно изрек:
– Георгий Победоносец... Силен, терпелив и упрям, как черт. Но звезд
с неба не хватает и, наверное, никогда хватать не будет.Устругов растерянно посмотрел на хулителя, а тот добавил веско и спокойно, словно речь шла о ком-то отсутствующем:
– Много костей и мяса, но мало серого вещества.
– Серое вещество у меня есть, - возразил Устругов таким тоном, будто хотел сказать, что понимает желание друзей пошутить, но считает, что те перехватывают через край.
– Но уж очень серое, - быстро парировал говорун, вызвав общий хохот, к которому присоединился и сам Устругов. Только его хорошенькая соседка вспыхнула и так сверкнула на остряка своими глазищами, что тот прикусил, хотя и на очень короткое время, язык.
– Странный какой-то этот ваш Устругов, - сказал я соседу, когда все увлеченно бросились в спор, какие науки лучше и полезней - точные или общественные. Тот немедленно встал на защиту товарища:
– Вовсе не странный. Он вялый немного, соображает не так быстро, как другие, но совсем неглупый и очень добрый...
Будущий строитель прилип к моему уху и минут десять доказывал, какой на самом деле хороший его товарищ-молчальник. Сильный, но робкий Устругов, по словам соседа, верил, что природа обидела его умом и ловкостью. Ни в школе, ни в институте не умел он, как другие, схватывать на лету чужие мысли и запоминать звонкие фразы, которые его однокашники тут же бойко пускали в оборот, наживая капитал ребячьего или девичьего восхищения. Он "вкапывался" в учебники, и процесс накопления знаний был у него трудным. Устругов завидовал друзьям-студентам, умевшим с глубокомысленным видом и жаром толковать о том, что знали, и о том, о чем имели лишь смутное представление. Сам ввязывался в эти споры редко и только тогда, когда приятели задевали то, что было дорого для него. Говорить об этом спокойно не мог, быстро раздражался, краснел и бросал на спорщиков ненавидящие взгляды, сжимая иногда кулаки. И те покидали его с презрением и страхом.
– С Уструговым нельзя разговаривать. Он готов изувечить инакомыслящих...
Рассуждал он часто совсем неглупо, но на колкости противников отвечать быстро не мог, терялся и замолкал. Должный, то есть острый, ответ созревал у него уже после того, когда надобность в нем миновала. Жестов своих он просто боялся: обязательно цеплял за что-нибудь, и вещи, как вспугнутые птицы, срывались при его приближении со своих мест и с грохотом летели на пол.
– Неуклюж он, это верно, - закончил свое повествование сосед, - но зато силен, как черт... По пяти человек на третий этаж поднимает. И если рассвирепеет, - а это с ним хоть и редко, но бывает, - тогда берегись... Черт, настоящий черт...
Неожиданно подняв глаза, я поймал взгляд Устругова, почувствовавшего, видимо, что говорят о нем. В его карих глазах мне почудился смиренный укор: "Ну, какой я черт? Не верь этим басням..." Я понимающе улыбнулся ему, и он ответил застенчивой улыбкой.
Перед тем как вернуться в Москву, все поднялись на крышу речного вокзала. Ночь была светлая, звездная. Через водохранилище, лежавшее внизу, вытянулась лунная дорожка, будто кто-то неведомый и великодушный, поняв наше возвышенное настроение, хотел помочь нам перебраться на ту сторону, в тихие поля, утонувшие в синем мраке. Все - притихшие деревья молодого парка за вокзалом, вздрагивающие звезды, яркие неоновые огни дальних маяков - было необыкновенно красиво и еще больше увеличивало радость, которая переполняла наши сердца.
Вернулись в Москву мы поздно, однако по домам не разошлись. Говорливой кучкой вылезли из автобуса на площади Пушкина, окружили памятник поэту, обнимали холодный и влажный мрамор, читали стихи, спорили о них, горячились и просто горланили.
Незнакомые еще несколько часов назад, мы настолько сблизились с "инженерами-строителями", что уже не хотели расставаться. Шумная ватага двинулась по бульварному кольцу. Скоро, однако, она распалась на группки, потом на пары и почти незаметно растеклась в разные стороны, едва добравшись до Трубной площади.