Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
Кишлак Фанг, увидевший их издали, на склоне, был взволнован появлением гостей. Мураз-ака и Зенкович то и дело останавливались, правой рукой пожимали руки туземцам, прижимая при этом левую к сердцу. Первым, кто пригласил их в дом, был завуч местной школы. Переглянувшись со своими учителями и благосклонно взглянув на детвору, которой небо послало сегодня такой подарок, завуч сказал сторожу:
— Звони! Пусть идут по домам. Уроков больше не будет.
А сам он повел гостей к себе в дом, сопровождаемый учителями и виднейшими представителями сельской интеллигенции. Пьющий учитель физкультуры, как наиболее опытный в этом деле, был послан на поиски водки.
В ожидании плова гости сидели вдоль стен просторной
За достарханом кроме учителей и завуча находились также бывший районный судья, отдыхавший на пенсии, и молодой шофер, недавно отслуживший срочную службу, так что Зенкович счел случай вполне удобным для того, чтобы услышать достаточно представительное народное мнение.
— И за что только мы любим нашего вождя?! — патетически воскликнул Зенкович, поднимая пиалу с чаем и кивая на раскрашенное фото генералиссимуса.
Вопрос его поверг в волнение мирное восточное застолье.
— Очень был храбрый! — пылко сказал молодой шофер. — Первый на амбразур кидался!
— Мудрый человек, — сказал бывший судья с чувством. — Народ очень любил. Я народный судья был, хорошо знаю.
Зенкович кивнул с серьезностью — кому же, как не народному судье, знать о любви к народу.
— Очень был ученый, — сказал пожилой учитель. — Сам придумал языкознание, дипломатика и всякий другой наука. Теперь больше нет такой ученый люди.
— Что самый важный… — вспомнил судья. — При нем всякий народы нас очень боялся. Америка боялся. Голландия боялся. Греция боялся. Африка тоже боялся.
— Он все вместе с Ленин строил, — сказал завуч. — Когда он был живой, Америка нас слушался. Потому что у Америка хлеб нет. У другие страны тоже хлеб нет… — Завуч грустно замолчал, удрученный обширностью своих познаний.
Все посмотрели на Мураза-аку, и он сказал, отирая слезы со своих старых, вечно слезящихся глаз:
— Какой вопрос может? Ты мне скажи: родной отец можно не любить?
Зенкович отчаянно замотал головой, потому что он очень любил родного отца.
— То-то, — сказал Мураз-ака. — Даже такой вопрос нельзя делать.
Тема была исчерпана, и разговор перешел на другие отрасли человеческого знания. Говорили об огромной учености Зенковича, который проходил обучение в Москве. Искушаемый ложной скромностью, Зенкович признался, что он никогда не читал Коран.
— Такой человек, — вступился за гостя Мураз-ака, — такой человек все прочитает… — И, обращаясь к Зенковичу, предупредил: — Больше всех люди будешь знать, когда прочитаешь… Другой такой нет книга.
В самый разгар беседы Зенковичу пришлось выйти на двор. Молодой шофер проводил его в низенькое, трогательное заведение с небольшой дыркой в земле, скромной занавеской и горсткой сухой земли в углу (вероятно, земля была для просушки зада — нечто вроде старинной канцелярской песочницы). Молодой шофер тоже воспользовался заведением, за ним потянулись и другие гости. Зенкович спросил, где умывальник, но шофер потянул его за стол.
— Не беспокойся. Сейчас сюда руки мыть принесут, — сказал шофер, и Зенкович подумал, что он ведет поистине ханскую жизнь. Или падишахскую жизнь.
Запахло пловом. В комнату принесли кувшин, полотенце и тазик. Гостям полили на руки над тазиком. Ревниво следя за черными руками молодого шофера, Зенкович со спокойным академизмом размышлял о том, что процедура эта скорей
ритуальная, чем гигиеническая, но настроение у него упало поздней, когда гости потянулись к плову руками.Прокопав со своей стороны небольшую дыру в плове, Зенкович быстро насытился этой ароматной, жирной едой и блаженно откинулся на подушку. Гости сосредоточенно уничтожали гору плова, оставляя в неприкосновенности норку Зенковича, вырытую в рисовом островке. Подойдя к концу, они в один голос стали уговаривать Зенковича, что так мало есть нельзя, что он этим обижает хозяев, и если он сам не хочет, то его, как уважаемого гостя, надо покормить. Пылкий молодой шофер, набрав плов в огромную черную ладонь, стал запихивать еду в рот Зенковичу… По позднейшему признанию Зенковича, этот случай помог ему понять абсолютно относительный характер всякой брезгливости и всякой гигиены.
Учитель физкультуры принес еще одну бутылку водки. Бывший судья, Мураз-ака, физкультурник и молодой шофер отважно выпили. Склонившись к Зенковичу, молодой шофер стал шептать, что в годы армейской службы он проделывал штуки и почище. Например, у него была одна девушка… Потом он чуть не попал в тюрьму… Зенкович смотрел в красные глаза захмелевшего шофера и думал о том, что как только родные горы перестают оберегать своих сыновей от соблазнов долины…
Впрочем, два пожилых пьяницы вместе с молодым физкультурником и молодым шофером так и не смогли одолеть второй бутылки. Зенкович с удовлетворением отметил, что прогресс пока еще довольно медленно карабкается в бахорские горы.
Пора было двигаться дальше. Хозяева проводили их до околицы и долго махали им руками. Вдохновленный выпивкой старенький Мураз-ака бодро пошел в гору. За ним, с подозрительностью щупая свой левый бок, тащился отяжелевший от плова Зенкович.
Добравшись до перевала, они сели отдохнуть. Ишачок стоял у дороги, опустив голову, и покорно жевал. Ему на голову был до самых ушей надвинут мешок с кормом. Внизу сколько хватал глаз расстилалась горная долина. Дымы курились над ней, переливаясь оттенками белого, серого, серебряного, палевого… Лучи солнца пробились, точно стальные копья, сквозь облака, выхватили изумрудные клочки поля. А еще выше, выше облаков, выше гор, небо было синее, безбрежное, бесконечно ласковое…
Зенковичу вдруг стало очень жаль уходящего дня, уходящей жизни и себя, уходящего отсюда. Он был как этот бедный ишак — его кормили, нежили, на нем иногда ездили, и все, чтобы потом убить его, чуть раньше, чуть позже… Он хотел взвыть, по-ишачьи, по-волчьи, по-человечьи, хотел упасть на колени, просить о помиловании, об отсрочке…
— Немножко отдыхали, идти надо, — сказал неутомимый Мураз-ака.
И Зенкович устыдился своего порыва, своей постыдной трусости. Он еще не поблагодарил небо за дарованный ему чудесный день жизни, а уже скулит по-собачьи. Он был недостоин милостей неба, дарованных ему.
— Прости мне, Господи Боже, Иисусе Христе… — сказал Зенкович. — Аллах акбар…
Пир разгорался неторопливо и степенно, как все шло от века на этой вздыбленной к небу земле. Подходили все новые гости. Поговорив о чем-то с хозяином, они с достоинством садились на курпачу. В саду кипели котлы с бараниной. На айване, занавешенном коврами, прятались от нескромных взглядов женщины и девушки, а внизу, в уголке двора, под мерный стук барабана кружились в танце совсем маленькие девчушки. Зенкович засмотрелся на их танец. Как только они заметили, что он смотрит, танец немедленно прекратился: они твердо знали, что мужчине нельзя смотреть в их сторону. Отвернувшись от девочек, Зенкович увидел в просвете между коврами взрослых женщин. Туда ему тоже нельзя было смотреть, но почему-то хотелось смотреть именно туда: женщины были одеты с изысканной красотой и богатством, ладони у них были красны от какой-то краски, брови насурмлены…