Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
— И что же, по-вашему, следует делать? — спросил Субоцкий заинтересованно.
— Если уж браться управлять людьми, то не надо терять из виду, что они просто испорченные обезьяны…
«Сам ты обезьяна, — подумал Денисов, брезгливо оглядывая длинную рубаху незнакомца. — Представляю себе, как они распутничают в этих рубахах…»
— Ну а все-таки… Если отвлечься от дешевой мизантропии и вернуться к великому делу революции, — сказал Субоцкий. — Движимой, между прочим, любовью к людям…
«Что значит человек нашего поколения, человек, прошедший войну, — подумал Денисов. — Несмотря на все срывы и шатания мелкого либерализма, он наш, Абрам Евсеич, наш, в одном ряду…»
— Это,
— Ну уж, положим, насчет гильотины — это неуместная шутка, игра в парадоксы, — сказал Субоцкий.
— Нисколько! — сказал незнакомец горячо и даже весело. — Вы сами знаете, сколько страданий испытывали в старину люди, приговоренные к смертной казни, именно из-за неловкости палача или несовершенства орудия казни. Движимый состраданием, доктор Гильотен изобрел свою знаменитую машину казни, введя, таким образом, машинное производство в сферу смерти. Гильотина сделала товар и доступным и дешевым. Без нее было бы не управиться с потоком, так что именно она развязала руки революционному террору…
— Забавно… — начал Кремнев, но тут же поймал на себе презрительный взгляд Денисова и осекся.
— И вы уж поверьте, — продолжал незнакомец добродушно. — От идеальных порывов к зверству — это путь всех революций. Вспомните хотя бы Киприана или Лактанция, предсказывавших еще в третьем веке падение Римской империи, вспомните Казотта и Мирабо-отца…
«Старику Денисову трудновато будет все это вспомнить с его курсами ударников в литературе», — смелея, подумал Кремнев.
— Поверить мы вам погодим, — сурово сказал Денисов. — А ваши Лукреций или Констанций нам не указ… Вы бы поближе держали к нашим нуждам, к России. Вот вы же сами сказали сперва, что революция хотела добиться справедливости, накормить голодных. А следовательно, все, что делалось, так сказать, в этом направлении, было справедливым или правильным, а значит, по вашей устаревшей терминологии, добродетельным. Но истинная добродетель будет достигнута только после окончательной победы. Правильно я говорю?..
— Не только правильно, но и весьма точно, в соответствии с вашими правилами, — сказал охальный незнакомец с неожиданной грустью. — Вот, послушайте… «человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть только голодные. „Накорми, тогда спрашивай с них добродетели!“ — вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой…».
— Типичное мракобесие. Ну а дальше-то, дальше? — настаивал Денисов.
— Дальше… — Незнакомец смотрел на Денисова с любопытством. — Есть и дальше… «люди поймут наконец, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собой!». Есть и еще дальше, о том, что вместо свободы люди впали в рабство, а вместо служения братолюбию — в отъединение…
— Некоммуникабельность… — сказал Кремнев.
— Самая мысль о служении человечеству, о братстве все более встречается с насмешкой, ибо куда пойдет сей невольник, если столь привык утолять бесчисленные потребности свои, которые сам же навыдумал?
— Вы что же, отвергаете лозунг «каждому по потребности»? — вяло спросил Денисов, уже утомленный спором.
— И достигли того, — сказал незнакомец, — что вещей накопили больше, а радости стало меньше.
— Это кто же так пророчил? — спросил Субоцкий, мрачнея.
— Некая смесь из Эльзы Триоле и Ортега-и-Гассета, — вставил Кремнев.
— Все
тот же Достоевский… — сказал незнакомец.Они повернули за угол «секретарского» корпуса, услышали близкий шум прибоя, вдохнули полной грудью.
— Много было в мире пессимистических прогнозов, — сказал Субоцкий. — Мало истинных борцов за освобождение народов Европы от коричневой чумы фашизма.
— Вот именно! Это общеизвестные прогнозы современной буржуазной футурологии, которые даже за рубежом… — Кремнев чувствовал, что он оказался не на высоте в этом споре, и спешил восстановить свое с таким трудом созданное реноме. — Ведь этим пророчествам тысячи лет… А между тем необратимые процессы показывают…
— Вот именно, — сказал Денисов. — Вот вам, товарищ паникер, наши молодые люди, теоретически подкованные кадры, с ними вы и поспорьте… Что вы скажете?
— А где же он? — растерянно сказал Субоцкий.
— Нет его…
Кремнев засеменил назад, заглянул за угол, но толстяка в длинной рубахе не было и там.
— Исчез, — растерянно сказал Кремнев. — Я чувствовал, что тут что-то неладное…
— В голове неладное у некоторых молодых людей, — сказал Денисов. — Начитаются черт-те чего… Много мы еще выпускаем такого, чего не нужно.
«А того, чего надобно, нет…» — подумал Кремнев, но строка Северянина его не развеселила.
— Ладно. Пойду вздремну после обеда, — сказал Денисов. — Утомили меня споры-разговоры. А тут все же отпуск, отдых, передых… Общий привет!
— Вы думаете… — сказал Субоцкий, когда они остались вдвоем.
— Да у меня просто сомнения в этом нет, — сказал Кремнев. — Провокатор. Это совершенно ясно. Вот у нас в Ленинграде…
— Отойдем от корпуса, — предложил Субоцкий. — Да. Так что в Ленинграде?
Они помолчали, потому что уже раз пять обсуждали все, что произошло в Ленинграде. И вообще по части информации вряд ли кто мог переплюнуть Субоцкого.
— Значит, вы его тоже не знаете, — упавшим голосом сказал Кремнев.
— Лицо мне как будто знакомо, — сказал Субоцкий. — Попробую до обеда навести справки. Так вы думаете, что это…
Кремнев костяшками пальцев постучал по стволу дерева, так, словно они находились в пределах слышимости, но вне пределов видимости.
— Более того, провокатор, — сказал Кремнев. — Как-нибудь уж мы, ленинградцы…
— Да-а-а… — вздохнул Субоцкий. — Попробую выяснить что-либо. Не прощаюсь.
Море стало сиреневым, оно темнело все больше и больше. Дети на берегу мирно строили замок. Как назло, и мальчишки на соседней скамье не орали сегодня Высоцкого, а пели что-то очень тихое, про глаза, про какую-то хорошую девочку. И все вместе: нестерпимо нежное коктебельское море, детский лепет на пляже и этот гитарный лепет подростков — надрывало душу Сапожникову. Марина ушла слушать стихи к Евстафенке, она жила очень напряженной интеллектуальной жизнью, а он… Он не писал пейзажей, не делал заказанных ему издательством набросков к Метерлинку, он был скотина, которая только могла терзаться низкими подозрениями, идя при этом навстречу каждой гадости.
Мальчики перестали играть. Они поставили гитару у скамейки, дружелюбно попросили у Сапожникова покурить. Он протянул им сигареты: хотят курить — пусть курят, кто он такой, чтобы их поучать. Знакомый голос вызвал у него дрожь.
— Всегда без спутников, одна….
Он с трудом заставил себя ответить на приветствие Роберта (в конце концов, этот человек не виноват. Сапожников сам виноват, только сам), а Роберт сразу усек его настроение и пошел дальше. «Пошел дальше со своим Блоком… — подумал Сапожников. — А почему, собственно, Блок?»