Дорога долгая легка… (сборник)
Шрифт:
«Плохо?» — спросила она. Нет, ей было не так уж плохо, подумаешь… В прачечной там были совершенные машины, она справлялась без труда. В посудомойке тоже были машины. А до того путешествовали два месяца по Европе на свои более чем скудные сбережения. Она проработала месяц, они купили грузовик-фургон. А Том не работал вовсе. В конце концов там, в Швейцарии, хозяин заплатил им целую кучу денег.
— Мне кажется, в душе он нам симпатизировал… — сказала она.
— Это естественно. Тебя нельзя не любить, — сказал Зенкович, и она серьезно кивнула — да, все встречные ее любили.
Зенкович отметил, что самоирония не входит в ее юный арсенал юмора. Но она, вероятно, права, ее не следует жалеть, в конце концов, она поехала туда для удовольствия, работала добровольно, только для удовольствия, не из чувства долга, не из нужды. Она не заслуживала жалости. И тогда Зенкович пожалел себя, потому что он уже включен был, кажется, в эту жизнь, где нет долга и нет жалости, нет добрых маминых заветов о том, что хорошо
О, суета, суета сует и всяческая суета, ванитас ванитатум… — пробормотал Зенкович, прижимая к себе прохладную спину Ив, вовсе не надеясь, что она поймет его элементарную латынь, — он уже уразумел, что бремя старинного образования не входило ныне на Западе в число вожделенных добродетелей. Зато она поняла, что желание и сила его возрождаются, тепло задышала ему в щеку, вскрикнула, забормотала что-то на своем таитянско-лепечущем любовном английском, заменявшем ей все иностранные языки.
— Боб Дилан, Шмоб Шмилан, Троп Трилан, Троцкий, Высоцкий, Спасо-Кукоцкий… — бормотал он. — Девочка моя бедная, из края непуганых идиотов, из края непуганых птиц, больших птиц…
— Ты сказал «титс»? — вдруг спросила Ив. — У меня очень маленькие «титс».
— Нет, нет, — сказал Зенкович. — Совсем не маленькие, мне нравятся твои «титс» — твоя грудка. Все хорошо. Все прекрасно.
Глава 2
В первые дни он считал своим долгом водить ее на экскурсии, без конца таскать по городу, рассказывать ей все и показывать, вываливая на нее с радостью свои знания о городе, накопленные за долгую жизнь в Москве. Потом он заметил, что она с трудом переваривает все эти чужие названия, имена, факты чужой истории. Ну что ж, он ведь и сам давно перестал впитывать информацию. Он обнаружил, кроме того, что у нее есть свои принципиальные возражения против экскурсий. Она соглашалась поехать, ехала охотно, но потом вдруг исчезала куда-то. В одном древнем монастыре Зенкович, не успев показать ей самый интересный собор, обнаружил, что она уже забралась со своим фотоаппаратом на какую-то старую фабричку, разместившуюся в поздней церкви. Фабричка была обнесена забором и проволокой, так, что, может быть, туда вообще было нельзя, никому нельзя, а ей и подавно… После небольшого скандала он сумел увести ее прочь, и тогда она объяснила, что она против «сайтсиинг», против экскурсий как таковых. И он без труда согласился временно прекратить все экскурсии.
Поразмыслив над странностью ее поведения, он решил, что поведение это нетрудно понять. Толпы туристов бродили по планете, заползая в самые ее экзотические уголки, вытаптывая их и превращая в места массового «сайтсиинга». И конечно, ей, жаждавшей тех же странствий, но пытавшейся отстоять свою свободу, не хотелось потеть в одной толпе со всеми возле Ай-Софии или собора Святого Петра. Ей хотелось отыскать там пусть маленькое, но совершенно свое, оригинальное местечко, выцарапать свое собственное, особое впечатление и суждение. Этого требовал нонконформизм ее возраста, жажда оригинальности, необходимость утвердить собственную значимость, индивидуальность, то, что она называла «айдентити». Это было вполне естественное стремление, столь же естественное, сколь и бесплодное. Это маленькое «свое», руководимое ее настроением и волей случая, мешало ей увидеть прекрасное и вечное, хотя бы и заглаженное взглядами сотен тысяч праздных туристов…
Зенкович заметил, что она очень устает от города. Самому ему Москва давно уже была не по силам. Каждый раз, когда он получал более или менее крупный заказ на перевод, он уезжал из города и работал где-нибудь на даче или в деревне. За последний десяток лет он обжил все Подмосковье, работал в невероятных по убожеству сарайчиках и самых богатых дачах. Он был неприхотлив. Правда, в последнее время ему стали все меньше нравиться открытые уборные в поле в зимний двадцатиградусный мороз.
Вскоре после ее приезда он предложил Ив переехать в деревню или на дачу. Она с энтузиазмом приняла его предложение, и они стали собираться. Бегая по издательствам и завершая городские дела (Ив любила говорить, что он «целый день, как крот, ползает по метро»), Зенкович спрашивал у знакомых, нет ли пустующей зимней дачи (он все-таки не уверен был, что Ив перенесет тяготы деревенского быта). Однажды, обедая в Союзе писателей, он встретил старого Савву Груза. Когда-то Груз был довольно популярный сценарист (популярность сценаристов, как
и популярность переводчиков, охватывает весьма ограниченный круг профессионалов). Все знаменитые шедевры Груза, вышедшие или не вышедшие на экран в тридцатые, сороковые и пятидесятые годы, были ныне прочно забыты. Среди других забытых сценаристов Савву Груза выделяла дача в Стародедове: он ухитрился скопить денег и купить у гулящего сына когда-то весьма известного, ныне покойного режиссера грандиозную (по тем временам, конечно) с хамской роскошью построенную дачу. Но хватка и работоспособность старого Саввы Груза ослабли, он с трудом поддерживал если и не былое великолепие, но хотя бы жилое состояние своего загородного сокровища, изредка приезжая туда, обходил свои владения, восхищаясь целым и отдельными его частями, а потом уезжал надолго. Величественное строение под сенью подмосковных берез пустовало. Зенкович сподобился однажды прожить в пустующем дворце целую зиму, потом забыл про него, но сейчас, встретив вдруг Савву Груза, вспомнил все. Более того, Савва Груз, пожаловавшись на обилие работы («Киргизфильм» принял его довоенный сценарий о судьбе ишачка на большой стройке, среди новых друзей), сам предложил Зенковичу пожить на его даче. Конечно, ни о каких деньгах с Саввой говорить не полагалось (деньги брала мадам, и притом втридорога), так что под вечер Зенкович успел заехать к Саввиной жене, расплатиться и взять ключи от стародедовской дачи, где Зенковичу, как и в прежние времена, была предоставлена одна просторная комната и право пользоваться кухней, ванной и службами.На пустынной даче все было, как в прежние, неправдоподобно далекие времена. Со скрипом открылась обвисшая калитка, запертая на три замка. На давно не метенной дорожке догнивала осенняя листва. Пока Зенкович отпирал дом, Ив с нетерпением выглядывала из-за его спины. Она почти сразу исчезла в недрах дома, и он один разбирал вещи. Видимо, новые дома были для нее привычным развлечением. Она появилась минут через сорок и шепотом позвала его. Глаза ее блестели: «Идем, я тебе кое-что покажу». Ив увела его в самую дальнюю комнату, безошибочно вынула ключ из большой связки, отперла едва заметную дверь в стене:
— Вот!
— Что вот?
Посреди стола стояла большая стеклянная забытой формы довоенная банка от огурцов.
— Да, забавно, — сказал Зенкович без особого воодушевления. — Только…
Ив не была склонна выслушивать его «только», однако он все-таки высказал ей свои соображения на этот счет. Он говорил строго, скучно и обреченно:
— Только нехорошо, что ты залезла в их комнату, Ив. Открыла их комнату их ключами — ну что тебе тут? Мы ведь еще и в своей комнате не убрались…
Она была не согласна с ним и даже возмущена его робостью — подумаешь, чужие комнаты, чужой дом, чужие ключи… Да что она их — обокрала, что ли? А если бы и обокрала… Он выступил как фарисей и трус, как сторонник проклятой собственности и жалких приличий. Все в нем возмущалось против необходимости защищаться, оправдываться. Он был уверен в своей правде и не собирался затевать дискуссию: его пустили сюда, зная, что он будет вести себя именно так, а не иначе, так что ей придется подчиниться существующим здесь правилам.
— Мне не нужно чужого, — сказал он с дрожью в голосе. — Тебе не нужно чужого. Нам с тобой не нужно чужого…
— Я все поняла, — сказала она с озорным блеском в глазах, — просто тебе очень хочется захватить чужое, и ты подавляешь в себе это желание…
Зенкович был взбешен ее доморощенным фрейдизмом и низкими подозрениями. Он молча ушел разбирать вещи, установил машинку и сел за работу. В работе было спасение и прибежище от всех трудных проблем, требующих решения, — гори оно все голубым огнем, он просто будет работать, разве не это главное?
Вечером он приготовил ужин, они поели, легли в постель и помирились. Ветер шумел за высокими сводчатыми окнами. Старый дом непонятно шуршал и шелестел, загадочно поскрипывал. Зенкович вспомнил, что много лет назад, поселившись здесь впервые, он проснулся среди ночи и услышал, как скрипит дубовая лестница, уводившая наверх, на второй этаж, в огромную барскую спальню. Зенкович встал, запер дверь, но и после того, как шаги на лестнице утихли, он еще долго не мог заснуть, лежал и думал о том, что огромный этот дом может и должен быть населен призраками. Он построен был в пору процветания великого режиссера, который, создав на тогдашнем безрыбье вполне проходимую комедию, сразу стал личным любимцем всемогущего властителя и простым миллионером полуголодных времен. Тогда он и построил эту немыслимую виллу, где растил в нелепой местечковой роскоши единственного наследника, создавал новые угодные хозяину шедевры и, наверно, вполголоса сетовал на то, что при других условиях он мог бы и что-то приличное, что-то настоящее… Потом наследник вырос, стал сильно пьющим оболтусом, устраивал бардаки среди этого убогого великолепия вместе с наследниками других тогдашних временщиков. Кончилось все печально: под пьяную лавочку они изнасиловали и убили чью-то юную наследницу, зарыли ее вот тут же в саду, потом каялись, отбывали наказание. Могучие отцы с трудом спасли их от смерти и долголетней каторги. Великий режиссер печально шаркал ночными туфлями по огромному дому в бессонные ночи, размышлял о переменчивом счастье, а потом, в одно прекрасное зимнее утро, вдруг схватился за сердце и умер в одиночестве… Как же ему было теперь не бродить по ночам?