Дорога испытаний
Шрифт:
Спросил он и Топчихинского.
— Будем стараться не попадать в окружение, — глядя прямо в глаза капитану своими светлыми, добрыми, наивными глазами, отвечал Топчихинский, студент-историк, по книгам изучивший все войны от Карфагена до Халхин-Гола.
Говорят, немцы прорвались из Кременчуга. Перерезана последняя нить связи Киева со страной.
Слышно, как тяжело, в одышке, сопит локомотив. Ветер свищет в болотной осоке.
И в этой тишине ты начинаешь вдруг понимать, что никогда не простишь себе, если в тяжелый час не вернешься в осажденный родной город.
Теперь даже в воображении не можешь себе представить,
— Кто назад на Киев — получай боепитание!
Шинели, селянские свитки, кожаные пальто и габардиновые плащи ответработников — все в одной очереди на насыпи у этого тяжелого багажного вагона. Люди протягивали руки и получали сверху, из вагона, от интенданта в зеленой фуражке, патроны, пачки гранат, кирпичики солдатского хлеба, а у кого не было оружия — и винтовки. Протянул и я руку. Интендант взглянул на меня, и то ли я показался ему юным для войны, то ли он выдавал припасы и паек только своей команде, а я принял это за очередь, только он взглянул на меня, выдал кирпичик хлеба и сказал:
— Следующий!
— Товарищ, я студент! — крикнул я.
— Все мы студенты, — ответил интендант. И над головой моей поплыла новенькая винтовка. — Получай, Черемушкин, — сказал интендант стоящему за мной молодому пареньку в ватнике.
Черемушкин рассматривал новую винтовку.
— А ну, покажи! — попросил я.
— Токаревская! Семизарядна! — сказал Черемушкин, показывая, но не выпуская из рук винтовку.
Она была новенькая, блестящая, с лаковой ложей и вкусно и хорошо пахла смазочным маслом. Я подержал в руках ее холодную ложу, и ощущение было такое, как в детстве от новой игрушки.
— Хороша! — сказал я.
— Токаревская! Семизарядна! — повторил Черемушкин.
— А как ее заряжают? Слушай, друг, покажи, как заряжать!
— Отстань! — сказал Черемушкин.
— Шагом марш! — раздалась команда.
Пошел и я за ними.
— А ты куда? — спросил человек в кожаном пальто с командирским ремнем.
— Там у меня мать больная, — соврал я.
Назад, к Киеву, сквозь зону немецкого танкового прорыва идем всю ночь. Вокруг горят села, мосты на дорогах, скирды в полях, со всех сторон светят прожекторы, слышна орудийная пальба, на дорогах рычат немецкие машины, вдруг где-то близко — ярко-белые ракеты. Слышится гортанная немецкая команда, лай овчарок.
А к рассвету мы уже по ту сторону немецкого кольца. Тишина. Сквозь утренний туман видны голубые дымы тихих полтавских сел. По шляху двигаются зеленые фронтовые «эмки».
На следующий день к вечеру с железной дороги доносятся гудки поездов. Теперь движение по этой линии идет только в одну сторону — к Киеву. Туда возвращаются эшелоны, путь которым на Харьков перерезали танки противника, туда едут железнодорожники, советские и партийные работники, колхозные активисты. Патриоты стягиваются к осажденному Киеву, перешедшему на круговую оборону.
Ночью поезд с потушенными огнями мчится без остановок мимо затемненных станций, с которых сняты вывески с названиями, точно так же, как в Киеве сняты маршрутные таблички с трамваев, — это сделано с наивной верой, что шпионы и
диверсанты не сумеют таким образом сориентироваться на местности. И этот безостановочный бег в ночной тишине, среди темных полей, мимо безымянных станций кажется каким-то странным межпланетным путешествием.Поздно ночью поезд приходит в Дарницу, на последнюю станцию перед Киевом. Киев не принимает.
На путях методично рвутся снаряды. Противно, когда вот так, точно, как часы, через каждые несколько минут разрывается снаряд, и уж знаешь заранее, что вот через три минуты будет новый, и уж ни о чем не можешь думать и ждешь, и вот он с визгом летит, и взрывная волна ударяет в окна, как порыв ветра; иногда стукнет камешек — или это маленький, совсем малюсенький, наиболее злой и упрямый осколок? На одно мгновение напряжение ожидания разряжается, потом ждешь следующего и считаешь секунды, пока наконец дремота не пересиливает, и забываешься во сне. Снится давний дом, палисадник, на улице дождь и ветер. Сильно хлопает ставня, мешает спать.
И все время думаешь: надо встать и пойти закрепить ставню…
3. Начподора
В этот ранний утренний час в сумрачных коридорах управления дороги, где еле мерцали синие лампочки, слышался дробный стук сапог и военно-жесткий голос разводящего. Стояли в козлах винтовки, и на канцелярских столах и на полу, подложив под голову ватники и форменные шинели, спали пожилые бойцы истребительного батальона.
— Ведите меня к самому главному, — не вытерпел я.
— Мал еще для самого главного, — сказал Дукельчик.
— Так что же, сколько мы будем ходить?
— Сколько надо, столько и будем ходить, — ответил мой страж.
Мы остановились у кабинета, на котором была табличка: «Начальник политотдела».
— Можно зайтить? — спросил Дукельчик.
— Давай попробуй! — ответил голос из кабинета.
Здесь еще царила ночь. Шторы были плотно закрыты, и горело затененное зеленым абажуром электричество, такое слабое и печальное после утреннего солнца.
Радио передавало утреннюю сводку, и широкоплечий человек в диагоналевых, военного образца, бриджах на подтяжках и в мягких спальных туфлях с меховой опушкой стоял у большой, занявшей всю стену географической карты и, не оборачиваясь к нам, продолжал переставлять красные и синие флажки, которые вели по карте от самого пола до потолка изломанную линию фронта.
— Тсс… — сказал мой страж.
В комнате кроме карты висели на стенах красочные диаграммы мирного времени, где большие, малые и совсем малюсенькие краны и вагоны-думкары наглядно изображали сравнительное увеличение погрузки и скорости оборота вагонов на станциях Юго-Западной дороги.
— Ну что, Дукельчик, — сказал человек в бриджах, закончив перестановку флажков, — опять «шипиона» привел?
— Шипион не шипион, — недовольно ответил Дукельчик, — а проверочку надо, товарищ начподора.
— Ладно, — сказал начподора, — можешь идти. Кто будешь? — обратился он ко мне.
Лицо суровое, с косматыми, сердитыми бровями, но, может оттого, что они были совсем светлые, белесые, не верилось в их сердитость. И действительно, когда в ответ на его строгий вопрос я пролепетал: «Свой», он улыбнулся, косматые брови поднялись и стали какими-то наивными, добрыми, и он засмеялся тихим смехом хорошего человека.