Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Не торопитесь, я хочу понять вас.

— Я говорю, что она уже приобрела цвет и качества рыхлой, распаханной земли. Всем, кто приходит к ней, она показывает кресло, обитое гобеленом... и пятна, бурые, недобрые пятна на ткани. Кажется, в нем и убили мужики ее родственника... последнего борщнинского владельца.

— Это был ее брат?., его звали Эдмонд Орестович? Лизе непонятно, куда ведут сомнения старика.

— Да нет же, дядя. Почему же ты сразу не спросил? Старуху зовут Дарья Андреевна...

Наверно, так чувствуют себя ограбленные... Рука Аркадия Гермогеновича вянет и обвисает. Он шатко бредет к стеклянной стене, обращенной к палисаднику; он потирает лоб, предварительно охладив ладони о стекло; он пытается сопоставить некоторые события, как попало раскиданные в памяти. Прошлое яснеет, и образ озорной беловолосой Дарьиньки зарождается там. Это была дальняя родственница Бланкенгагелей, взятая в компаньонки к дочери; она несла хлопоты по дому... и, помнится, присматривала

за деревенскими девушками, собиравшими хвойный игольник в парке. Вот она наколола босую ногу и, похрамывая, возвращается по аллее, заштрихованной тенями деревьев; по пей самой вприпрыжку, снизу вверх, бегут те же смеющиеся косые полосы полдня...

Воспоминание охватывает старика так остро, что он даже различает пестрое куриное перышко там, на борщнинской террасе, слегка колеблемое не то солнцем, не то ветерком... Так, значит, страхи последних недель были напрасны. Побродив по знакомым местам, призрак снова улегся под свою замшелую плиту. «Ух, как напугала ты меня, Дарьинька!» Так это Дарьинька пришла в горькое и мерзкое ничтожество, а Танечка не увядала никогда! (Больше того, сейчас-то он знал крепко, что она все-таки приближается к нему. И уже нечего было пугаться, что скоро она примет его в объятия, пахнущие затхлой могильной землей...)

Все отчетливее мерцало перед ним Танечкино лицо, очень непохожее на прежнее, потому что и сам он отражался в нем. Воительница, она двигалась угасить комочек живой материи, называемой Аркадием Гермогеновичем... Резкий холодок исходил от ее ресниц. Все кругом стало понятно до полной прозрачности, и уже простой арифметики хватило бы для постиженья всех таинств мира.

ПАЯЦ

Еще прочно держалась тусклая и сухая московская зима. Снег вывозили на свалку, едва выпадал, и всегда вдоль улиц клубилась ядовитая зимняя пыль. Но, значит, наступал в природе какой-то долгожданный перелом... В эти сутки с полуночи начался ветер. День вышел лихорадочный: то сорило снежком, то светлело немножко, и люди на трамвайных остановках становились общительнее, доверчивее друг к другу; иные со скрытым ожиданием чуда смотрели вверх... И шел стекольщик по освещенной стороне, шел и всем подмигивал этот что-то знающий русоволосый паренек. Вдруг отраженный зайчик с его плеча метнулся по штукатурке теневых домов, такой тревожный, резвый и веселый, что всякий принял бы его за отдаленный сигнал к наступлению весны.

...Закурдаевские друзья не смогли подыскать театра под юбилейное зрелище. Спектакль должен был состояться в помещении только что отстроенного клуба. Идти было далеко, и, кроме того, пьеса открывалась монологом Липочки, примеривающей новые платья. Лиза отправилась туда пораньше. Все было хорошо, пока вел ее зайчик на стенах; но вот в поисках разбитых окон стекольщик повернул во двор. Тотчас же все поблекло, зимняя туча наползла на улицу. Ветер рванул, вывески задребезжали, и тогда-то в проходных воротах большой гостиницы Лиза увидела уличного продавца с корзинкой. Ежась от продувного сквозняка, он выжидал покупателей. Порывами стремительная жесткая крупка хлестала по его мерзлому товару. Паяцы!
– — целый цирковой коллектив помещался у него в лукошке. Все они были братья, все из одного лоскута. Двое дозорных выглядывали даже из кармана кустаря,— нет ли милиционера поблизости. Старик был частник. Лизе показалось издали, что он продает цветы.

Она остановилась. Старик протянул ей всех, чтоб выбирала любого. Лиза нерешительно взяла одного. Игрушка изображала клоуна. Это была наглядная агитация за использование всякого житейского утиля. В матерчатой груди прощупывались две неструганые дощечки. Торопливой черной ниткой к ногам и рукам были пришиты жестяные кружки; на них еще сохранились буквы с консервной коробки. На колпачке сидел бубенчик, в который забыли вложить камешек; он не звенел. И хотя голова паяца была глиняная, зато такая румяная, неунывающая жизнерадостность была нарисована на его лице, что невозможно было пройти равнодушно. Внезапно Лизе пришло в голову, что если бы жив был ее ребенок, ему пригодилась бы эта бесхитростная вещица. Сожаление о неудавшемся материнстве было совсем мимолетное, и гораздо важнее, что место Протоклитова в нем занимал Курилов... Потом вспомнила, что у нее самой никогда, никогда не бывало игрушек. Грошовая цена и черная щегольская, с позументиком, жакетка паяца соблазнили Лизу. Пускай висит до поры над ее бедной койкой в Черемшанске, как символ ее плохого, неумелого искусства.

Чтобы привести игрушку в действие, нужно было поступить именно так, как советовал Пахомов: легонько нажать ему на то место, где находится сердце. Тогда дребезжали жестяные вьюшки и шарнирно поплясывало деревянное тельце.

— ...голоса ему не полагается? — огорченно спросила Лиза.

Старику было известно, что означает покупательское сомнение в такую минуту.

— Так ведь это он с холоду, барышня. А так они у меня все певчие. Отогреется, зачнет скандалить — не уймете!

Лизе понравилось, что он сказал про паяца, точно про живого. Бумаги у

продавца не нашлось, и покупка была засунута прямо в карман. И верно, вскоре он стал попискивать там, а когда гардеробщик тащил на вешалку Лизину шубку, паяц как будто бы произнес даже целую связную фразу. Кажется, он негодовал, что его, актера, оставляют в прихожей.

...Итак, громовая афиша оправдала себя. Успех был оглушительный. Невольно вставали в памяти бенефисы старых времен, запоминавшиеся в захолустье как землетрясения. Публики собралось множество, причем все оказались знакомы между собой, все разговаривали вслух, а занавес открылся часом позже положенного. Героя встретили овациями; каждому было лестно принять участие в судьбе ничтожного, совсем постороннего человека. Вдобавок этому балованному зрителю была по вкусу терпкая, нарочитая провинциальность спектакля. Но юбиляр поверил, расчувствовался и уже со второго акта раскланивался с ужимками любимца публики... Вначале собирались сделать вступительное слово о сорокалетнем пути Закурдаева, но общественных заслуг у него не отыскалось, кое в чем получалось как будто и наоборот, а приписывать ему особые творческие свершения посовестился даже и Пахомов. К тому же прямая цель затеянного переполоха была уже достигнута. Новое пальто очень декоративно висело на гвозде в тесной закурдаевской уборной. В перерывах нескончаемая вереница гостей тянулась туда не столько ради удовольствия пожать потную руку юбиляра, сколько ради потехи обследовать качество хваленого воротника и кстати накуриться вдоволь. (Из неизвестных соображений курилку выстроили где-то в причердачном помещении, пронизанном множеством отопительных, в глиняной изоляции, труб.)

Наверное, эти до несуразности длинные антракты были самою существенною частью торжества. Стол посреди украшали — подгорелая кулебяка, банка гортензии с цветочной коронкой как-то набекрень, невинного вида графинчик. Наиболее почетные гости, тузы и основная приманка спектакля, помещались на стульях. Они были в гриме, как сошли со сцены. Ребячливо чувствительные, как всякий старого закала актер, которого одинаково легко разжалобить или рассердить, они рады были помочь товарищу в беде, но сейчас стремились сохранять приличную дистанцию между ним и собою; в увлечении дружбой юбиляр именовал их попросту Васильями, Иванами, Николаями, а это было уже слишком!.. Остальные толклись где придется, и между ними, ужасно деловитый, с отклеившейся бородой в руке, до нельзя оглушительный, сновал сам Ксаверий. Он уже успел изрядно выпить. Всякого прибывающего новичка он немедленно потчевал водкой; разумеется, не обделял при этом и себя. Становилось ясно, что к концу спектакля он нахлещется окончательно.

— Рюмочку, золотце мое! — в упоении покрикивал он, и все укоризненно дивились феноменальной громкости его голоса.— Ну-ка, ну-ка. Ух, прошло-о!

— Ты закуси, ты закуси, шут гороховый...— подсказывал Пахомов, не отлучавшийся ни на минуту.

Но старик отвергал всякую попытку насилия и опеки. Он наслаждался своим праздником. Он жаждал внимания, всеобщей любви, хвалебных рецензий, как будто только теперь зарождалась его слава. Он делал все, чтоб упрочить свой успех. Он появлялся одновременно в четырех местах сказать теплое словцо кому следует, смачно целовал неосторожных посетителей, угощал театральных рабочих, заочно расхваливая их деток, руки пожимал дюжинами, расспрашивал всех о впечатлениях, хотя все равно ничего не мог услышать,— и публично, в самых сокровенных подробностях, повествовал о фортелях, что вытворял с Пахомовым тридцать два года назад на воронежских гастролях. Его уже ненавидели за такую чрезмерную живучесть и еще за то, что зря обманулись его внешней беспомощностью. Кто-то даже обозвал его свихнувшимся папильоном, а другой выразился в том смысле, что таких следует сажать на цепь... Наконец фальшивая и утомительная суета обрывалась звонком, и шумный поток посетителей возвращался в зрительный зал. Они сходили, точно боги из облаков, из серых клубов табачного дыма.

Спектакль проходил, как большинство ему подобных. Вначале — пышный и скучноватый парад знаменитостей, которым было тесновато в столь малом пространстве, позже все немножко разошлись. Но пьеса имела четыре длинных акта, и уже с начала третьего тузы играли так, чтобы выходило посмешней и чтобы не особенно утомляться. Один Ксаверий старался во всю мочь своего как бы подхлестнутого организма, сбивал партнеров своею толчеей, и некоторые заметно сторонились, чтобы не зашиб в такой интенсивной творческой разрядке. Из-за глухоты не чувствуя самого ритма спектакля и наизусть играя пьесу, сыгранную, наверно, во всех второстепенных городах страны, он ревниво старался перекричать всех. Уморительные выверты его менее веселили публику, чем его рыданья, усиленные до степени животного мычания. Спектакль принимал видимость семейного развлечения; капельдинеры, взятые из хорошего театра напрокат, только головами покачивали. Кто-то из старых, видимо, собутыльников гаркнул ему посреди акта из ложи: выдыбай, Ксаверьище! (И горлом издал крайне интересный звук, напоминавший откупориванье бутылки.) И тот выдыбал, как умел, всеми стилями, так что пенилось все вокруг, и не его была вина, что судьба не сокрыла его своевременно в своих гнилых и радужных водах.

Поделиться с друзьями: