Дорога на океан
Шрифт:
Мирный городок из глубокого тыла передвинулся вдруг на передовую позицию самого грозного из фронтов. Он стал столицей всего Приуралья, и обыватель последовательно знакомился с ужасами российской контрреволюции, а затем с механикой партизанской войны и суровой логикой народного гнева. Белый фронт закачался и заскрипел. Получив распоряжение об отводе своей части, Глеб Протоклитов зашел проститься с отцом. Действительный статский советник сидел на скамеечке в уборной и спускал в трубу какие-то бумаги. Он бегло просматривал их при этом и вполголоса разговаривал сам с собой.
— Папа приводит свои дела в порядок?
— Всякий за своим делом. «С ношей тащится букашка, за медком летит пчела»,— ворчливо процитировал старик, не оборачиваясь к сыну.— Говорят, вас под Казанью шарахнули? Что у вас там, всё бегствуете?
— Назначена общая эвакуация,
— А, пора кончать, надоело. Ночью стреляли, я не спал.
— Матросы... нарвались на заградительные огни. Многие взяты живьем.
— Да, я видел, как вели утром. Имей в виду, никогда не оставляй позади себя обиженных... живыми. Наше поколение этого не понимало. Вот я просматриваю всякое старье...-—Он с вожделением ненависти погрузил руку в архивную пачку, ожидавшую его расправы.— Сколько их прошло через мои руки... и горько обнаружить к старости, что и ты был таким же гуманистом, правдоискателем, русским дерьмом!
Отец был очень стар. Обострившимся взором Глеб попеременно смотрел то на желтые, редковолосые складки старческого загривка, то на крючковатые, подагрические пальцы. Старик ушел в отставку всего четыре года назад; сейчас он подводил итоги своей многолетней деятельности. Протоклитовы никогда и ничем не обманывались. Все становилось ясно. Городок уже горел; при Пугаче занималось с той же стороны. Осадное положение было объявлено три дня назад. Ни смех, ни людцкая речь — один скрип повозок и лафетов доносился сюда. Старик заговорил не прежде, чем дочитал какую-то бумагу.
— По прямому назначению! — сказал он, и труба зарычала.— Любопытная эволюция понятий. Каждое высокое звание, которого люди добиваются с риском для жизни, когда-нибудь становится ругательством. Так случилось со словом интеллигент... Прости, что ты сказал?
— Я спрашиваю, хочешь со мной? Я постараюсь устроить тебя в обозе. Остальное, к сожалению, зависит не от меня.
— Не стоит, милый. Туда можно доехать короче,— ворчливо и растроганно бросил старик, вспарывая новую пачку. Впрочем, он поднялся обнять сына.— Извини, что принимаю тебя в таком месте. Тяжко тебе?
— Да, вы оставляете нам мир в скверном состоянии... и мы не умеем отказаться от наследства. Я хотел строить железные дороги, изобретать паровозы, отец, а меня заставляют...
— ...работать на социальной эпидемии? — засмеялся старик.— Ничего, и еще раз запомни: бойся уцелевших обиженных. Иди... Встретишь Илью, скажи ему, что он интеллигент и дурак, а кроме того, перебежчик. Балда, кому поверил: большевикам! И если господь не благословит его пулей в затылок заблаговременно, его обстригут, дадут два раза по шее и выгонят... Ну, дай я перекрещу тебя. Ступай...— И пихнул в плечо с плаксивой и бессильной лаской. Он тоже торопился: личные его архивы были громадны, а часа через два красные части должны были вступить в городок...
Глебу пришлось принять участие в одном из самых лютых отступлений. Сибирь взрывалась на каждом шагу. Когда крылатые, почти осатанелые советские командармы стали настигать, он спрыгнул с бронепоезда и бежал в ночь. По нему стреляли свои же. Провидя все наперед, он добровольно отказался от ладных санок и верховой лошади, полагавшихся ему по чину. Со споротыми погонами, коверкая речь и обличье, в раскромсанных сапогах, потому что опухали ноги от беспрестанного бегства, Глеб отступал вместе со своей солдатней... Потом он искал новых знакомств и обдумывал попытку вмешаться в свою судьбу. Стало много труднее рождаться заново в третий раз. Каждую деталь новой биографии он кропотливо обтачивал под лупой. В эту пору руки его часто покрывались кровяными мозолями с непривычки. Начав себя чернорабочим в ремонтной колонне, он быстро стал дорожным мастером и в два года прошел учебу на машиниста. Как многие в те времена, он скрыл свою предварительную техническую подготовку. Его добротные познанья тем охотнее принимали за следствие природной одаренности, что это подтверждало распространенную тогда уверенность, будто культуру поколенья можно сработать в кратчайшие сроки. Ничто не преграждало ему путей к дальнейшему возвышению. Порой он даже пугался убыстрения своего роста: следовало помедлить! Но те, кто помнил его до последнего перевоплощения, были или расстреляны, или, подобно Курилову, с достаточной скоростью катились в старость. О, поддуваемое ветерком одержимости, это поколенье горело хорошо!
И вдруг пришло письмо от приятеля, чудом уцелевшего, как и он сам. Это случилось после того, как Протоклитова
расхвалили в газетах, за изобретение батальонов колхозной самодеятельности в борьбе с заносами. Это очень искреннее письмо, кроме дружеских излияний, понятных по прежней близости, содержало просьбу о присылке пятисот рублей... «...Понимаешь, я не обратился бы к тебе, если бы деньги нужны были мне самому. Эти несчастные червонцы предназначаются моей старушке матери. Конечно, ты помнишь ее и сам: это у нее мы провели неделю во время наступленья на Котлас. Она до сих пор чтит тебя, как сына, и молится о тебе всякую ночь. Здоровье ее, под влиянием понятных страхов, сильно пошатнулось в последнее время; у нее накопилась какая-то задолженность, а мне так хочется чем-нибудь помочь ей. Будет еще лучше, если ты сам отвезешь эту сумму матери. Я, к сожаленью, совсем запутался, а у тебя, как у железнодорожника, имеется, конечно, бесплатный проездной билет. Ты сможешь погостить у нее и отдохнуть. Ее зовут Полина Петровна, если ты не забыл. Разумеется, Глебушка, если сумма для тебя разорительна, пошли ей пока триста, после дошлешь остальное...»Нет, сумма была не такова, чтобы испугать Глеба, хотя он и не имел ее на руках; но отозваться на просьбу Кормилицына значило признать себя сообщником этого человека. Впрочем, пока это пахло еще не шантажом, а только простодушной глупостью пошляка. И по атому признаку Глеб зрительно припомнил белобрысого, безобидного, небольших воинских чинов верзилу с непропорционально маленькой для такого туловища головой. Помнилось также, балбес этот был большим любителем карточных пасьянсов, шпрот, французской борьбы и рассуждений на генитальные темы; кроме того, он бренчал на чем-то струнном и обожал рассказывать невероятные истории, бывшие предметом товарищеских издевательств.
Протоклитов получал в месяц четыреста, но промолчал он на письмо совсем из других соображений. Вражда с дураком не умнее дружбы, а письмо Кормилицына могло и не дойти по адресу... Месяца через полтора, однако, пришло и другое. Приятель жаловался на забывчивость Глеба и довольно подробно упоминал, что он — тот самый поручик Кормилицын, Евгений Львович, Женька, которого Глеб когда-то выручил из одной неприятности. «Старушка пишет мне, что денег от тебя до сих пор не получала. Не знаю, чем объяснить твою черствость; а я-то предполагал в тебе сердце еще довоенного образца! Если же ты так высоко забрался, что я могу скомпрометировать тебя, как павший человек, то вот тебе стишок на это: «Ты меня не любишь, ну и бог с тобой,— черт тебя накажет серной кислотой!» Дурак был, видимо, из вредных. По счастью, никто третий не интересовался пока перепиской начальника черемшанского депо. Эти пятьсот Глеб взял заимообразно у брата и под вымышленной фамилией послал по приложенному старушкину адресу с таким чувством, точно опускал деньги в вонючую дыру. Кормилицын замолк, на этом дело и докончилось.
Теперь уликой становился даже брат. На его холостяцкую квартиру Глеб отправился прямо от Курилова. Каждая минута была дорога ему. В случае отсутствия Ильи он решился на этот раз проехать к нему в клинику. Братья не виделись два года. Установилось правило не надоедать друг другу расспросами. Оба были холосты. Глеб благоразумно избегал заводить под боком у себя врага или двойника; делиться кроватью означало делиться и едой, а там и до души недалеко. Илья жил наедине со своей коллекцией часов и с книгами; поместить жену было некуда... Оба были хорошего роста, расчетливы в мелочах; отличались сдержанностью, пока не начинал действовать какой-то взрывчатый механизм, спрятанный в обоих. Оба удивляли отменным здоровьем, требовательностью к себе и одинаковой силой воли. Однако это были совершенно разные люди.
При разнице всего в четыре года братья не имели никакого сходства. Перечисленные черты Глеба были искажены, преувеличены до безобразия в Илье. Профессор был не столько высок, сколько длинен; не плотен, а костист; смуглый румянец Глеба выродился у Ильи в неприятную краснотцу кожи, которая вдобавок постоянно шелушилась на скулах. Знаменитые зубы были слишком крупны у Ильи, чтоб его украшал этот родовой протоклитовский признак. Впалые виски удлиняли его голову, шишковатую, выбритую, посаженную на массивную шею. Словом, все протоклитовское заключалось в нем в преизбытке. «Бог сердился и переложил в него нашего добра, когда лепил его,— сказал про него иронический старик Игнатий,— и оттого Протоклитова не получилось». Отец не любил и боялся Ильи, Глеб уважал и остерегался брата, Илья тяготился обоими.