Дорога на Урман
Шрифт:
Иннокентий покрутил в руках карандаш, отложил его, взял другой. И заговорил каким-то бесцветным голосом:
— В декабре двадцать третьего это было…
К перрону с пыхтением подходил пассажирский состав. И паровоз, натужно извергавший столбы пара, и вагоны выглядели донельзя обшарпанными. Да и публика, ожидавшая поезд, была одета весьма затрапезно: поношенные пальто и полушубки, обсоюзенные валенки с ветхими голенищами, вытертые папахи и треухи. Но и в этой неказистого обличья толпе выделялись несколько оборванцев, жадно поглядывавших на подходивший скорый. Среди них был и Кешка
Едва состав отлязгал буферами и замер, Кешка ринулся к вагону первого класса. Оттерев всех, он оказался у двери. И едва из нее показались два внушительных чемодана, красные, обветренные ручищи парня протянулись к ним. Но когда вслед за чемоданами на перрон выплыл их обладатель и Стахеев встретился с его взглядом, он как-то сжался, проворно сунул руки в карман. Вальяжный молодой мужик в енотовой шубе и белых новеньких бурках поставил багаж, поправил папаху рукой, затянутой в безукоризненную черную перчатку, и с веселым прищуром стал разглядывать самозваного носильщика. Шрам, протянувшийся ото рта к уху, ярко белел на солнечном свету.
— Эй, ты же совсем невоспитанный юноша. Попросту сказать, хам, насмешливо произнес вальяжный. — Хочешь заработать и даже не потрудился сказать: здравствуйте, поздравляю вас с прибытием в наш город…
Он достал портсигар. Не спеша открыл. Взял папиросу. Крутнул колесико зажигалки. Кешка зачарованно следил за его изящно-ленивыми движениями, словно забыв, зачем он пришел сюда. Пассажиры уже все вышли, охотники поднести чемоданы порасхватали клиентов, а он будто прирос к перрону.
— Ладно, тащи к извозчику, — смилостивился вальяжный, И, чуть поотстав, направился вслед за своим носильщиком.
— Садись! — коротко приказал он, когда побагровевший от напряжения Стахеев опустил чемоданы возле обшарпанного ландо.
Кешка уставился на него с полным непониманием. Однако энергичный тычок под бок не оставил сомнений: хозяин багажа подталкивал его в коляску.
Когда отъехали от вокзала, вальяжный сказал:
— Крепкий ты. А с виду — мозгляк…
А когда полчаса спустя они сидели в трактире, новый знакомый, наблюдая, как Кешка, почти не жуя, поглощает жаркое, задумчиво говорил:
— Да и проворный ты пацан, как я посмотрю…
Кусок застрял у парня в глотке. Он резко отложил хлеб и вилку.
— Ну чего ежом глядишь? Я ведь взаправду. Учил меня старичок, один из приисковых конторщиков: прежде чем человека на работу нанимать, погляди, каков он в еде. Кто на еду злой, тот и работник добрый.
Кешка вновь взял хлеб, снова начал жевать, но уже как-то скованно, то и дело взглядывая на сотрапезника. А тот, поковыряв вилкой жаркое, вдруг отодвинул блюдо, разлил из графина себе и сотрапезнику остатки водки.
— Пора вроде бы и познакомиться? — Подняв рюмку, он подмигнул Кешке. — Меня Василием Мефодьевичем звать.
— Стахеев, — пробасил Кешка с набитым ртом. — Иннокентий.
— Отец-мать где?
— Нету родителей…
— Пойдешь ко мне, Иннокентий, на службу? — помолчав, спросил Василий. — Нужен мне на все руки человечек:
чемоданы мои таскать, кухарить, лошади заведутся — за лошадьми ходить…— Холуй! — возмущенно уточнил Кешка.
Василий укоризненно покачал головой и, не говоря ни слова, достал из кармана колоду карт, протянул Стахееву. Тот взял и недоуменно повертел ее в руках.
— Стасуй! — предложил Василий. — А потом вынь любую карту и дай мне «рубашкой» кверху.
Получив карту, он прикоснулся к ней на одно мгновение и сразу угадал:
— Валет червей.
Так он назвал — и каждый раз точно — подряд несколько карт.
— Мне, брат Иннокентий, никакую грубую работу делать нельзя чуткость пальцев беречь надо. Потому и хожу я всегда и везде в перчатках… Вот они, кормильцы!
И Василий протянул над столом растопыренные пятерни — холеные, белые, немужицкие.
— И до того, любезный Иннокентий, я к перчаткам попривык, что без них руки мерзнут. Даже летом и то вроде озноб продирает.
Кешка с испуганно-восторженным выражением на лице слушал Василия.
— Ну, понял теперь, что не холуя ищу, а толкового да расторопного «начхоза»? Взял ты в толк, что нельзя мне наособняк, без товарища, по земле ходить?
И началась лихая, развеселая жизнь для Кешки. Ездил он с шулером по приискам, стирал на Василия, варил, заботился о его лошадях, чистил и смазывал его щегольскую бричку. И не раз видел он, как "картежный художник" истончает кожу на кончиках пальцев наждачной шкуркой, как наносит иглой крап на карты.
Но прошел год, другой, и все чаще стало закрадываться в душу сомнение: "Не так живешь, Стахеев". Вспоминался отец-плотник, убитый в японскую оккупацию, его слова: "Руками все добудешь, Кешка". И эти руки его вспоминались — натруженные, мозолистые, в порезах и шрамах, не то что у Василия…
Решение порвать с Кабаковым пришло после одного «набега» — так называл шулер свои визиты в дальние ороченские улусы.
…Они приехали под вечер, когда розовый снег исполосовали синие тени сосен, окружавших поляну. Возле чумов носились полуодетые ребятишки, два десятка оленей бродили вокруг.
Кешка осадил коня — сытого вороного рысака с лоснящейся шерстью. Выпрыгнул из кошевки и заботливо накинул на спину воронка старое одеяло.
Василий откинул медвежью доху, барственно сунул руку подбежавшему хозяину-орочену.
— Здорово, здорово. Примешь обогреться?
Через несколько минут они уже сидели в чуме.
Хозяйка плеснула кипятком на льдину, заменявшую оконное стекло. Иней смыло, и стало светлее. Кешка оглядел убогую обстановку жилища — оленьи шкуры, сложенные стопками, обитые жестью сундуки, горку щербатой посуды. В центре дымился закопченный котел с кипятком. Порывы ветра, налетавшие время от времени, отбрасывали шкуру, закрывавшую вход, и тогда дым, клубившийся в верхней части чума, заполнял все его пространство.
Василий тем временем достал из дохи бутылку спирта, положил на сундук колоду карт. Лицо хозяина порозовело от предвкушения забавы…
Уезжали с первым светом. Кошевка была доверху загружена сундуками, связками соболиных и беличьих шкурок. Василий едва уместился среди выигранного добра. Кешка, поминутно зевавший от недосыпа, хмуро привязывал к саням четырех оленей. Сел на край кошевы и, не оглядываясь на ороченов, стоявших у входа в чумы, хлестнул воронка.
Когда приехали на станцию, он молча бросил вожжи Кабакову и, исподлобья глянув на него, сказал: