Дорога на Волгоград
Шрифт:
Озеро казалось более суровым и таинственным, чем в тот раз, когда я смотрел на него из Листвянки. Монголы называют его Буй-куль, что значит «богатое озеро», или даже Далай-нор — «священное озеро». А у бурят оно называется Бай-гал — «жилище, охваченное пламенем». Вдоль тысячи миль его дальних берегов — бухты, дельты, обрывы, острова, которые внушали суеверный страх. Селений там, а особенно к северу, куда не доходит железная дорога, очень мало, и тишину нарушает только громыхание грома да гул рек, обрушивающих в озеро свои прозрачные струи. Заводы и электростанции нарушат эту тишину и безлюдье.
Слюдянка — город с сорокатысячным населением. Мы зашли в книжный магазин, битком набитый
К карьеру надо было добираться по плоскому дну узкой долины. Темнело. Нависали тучи, дорога была грязная; жидкая красная и белая глина заляпала машину. Влажные, слякотные ветры с озера превратили мраморную пыль в неаппетитное мороженое. Склоны гор казались черными, края туч задевали вершины. Дорога свернула в сторону, узкоколейка с вагонетками скрыла за собой узкую речку. Брызги грязи на ветровом стекле были словно расплюснутые желтые муравьи.
Через полчаса мы оказались возле карьера, высоко в горах, у места слияния двух речек. Гигантские машины на гусеничном ходу отодвинулись от изгрызанного мраморного обрыва, запыхтели и двинулись к своей добыче. Свирепо куснув ее, они отвернулись, будто досадуя, что добыча слишком мала, и с урчанием выплюнули мрамор в поджидавший грузовик. Грузовик отъехал, другой занял его место, и машина снова яростно впилась в мраморный бок горы. В начале разработки карьера сюда приходили поглазеть на машины огромные сибирские медведи.
Я подошел к краю уступа и поглядел вниз. Земля качнулась у меня под ногами. Меня окликнули — стоять тут было опасно. Мрамор многоцветный — розовый с бежевыми прожилками, голубой, белый с голубым — свадебные и кондитерские тона. Я подобрал несколько обломков, сунул их в карман плаща, чтобы привезти их с собой в Лондон. Шероховатые куски, мрамор мягкий, но тяжелый, сияют и поблескивают наполовину скрытые кристаллы. Я поднимаю еще один обломок и нюхаю его. Даже мокрый, он пахнет только байкальским льдом, ветром и пустынностью только что проложенной сибирской дороги — другими словами, он не пахнет вовсе. Это безлюдье и глухомань наталкивают меня на несуществующие сравнения. Это все равно, что приложить к уху морскую раковину и сказать, что слышишь море. Его не слышно, но должен же ты что-то слышать, пусть только биение собственной крови.
Но прикосновение куска мрамора к моим губам и его воображаемый запах остались для меня символом Байкала и Сибири. В нем было все: кедры, тополя, вишневые сады, ольха, сибирские яблоки; земляника, малина, черника, дикая смородина; чайки, цапли, бакланы; осетр, омуль, хариус и байкальская рыба голомянка, живущая на глубине более двух тысяч футов. От мрамора шел запах снега, лежащего среди деревьев, снега, хлопьями падающего с растопыренных веток, достаточно крепких, чтобы удержать на себе тяжесть значительно большую, чем та, которую они с себя стряхивают.
Нагруженные грузовики спустились в долину, отвозя плиты и глыбы мрамора туда, где его будут дробить.
Я заглянул в желоб, куда сбрасывают мрамор, — широкая щель, похожая на отверстие почтового ящика. Пока мрамор движется вниз, его куски с отчаянным стуком и грохотом ударяются о два толстых стальных листа, которые дрожат, качаются, движутся навстречу друг другу, но не соприкасаются. Посреди желоба во всю его длину тянется, покачиваясь, цепь, чтобы камни в этом широченном почтовом ящике не сбивались в кучу и не получалось затора.
Я сошел вниз
и увидел, что человек в высоко помещенной кабине сбрасывает мраморную крошку, которую опускают в грузовики; те повезут их в Слюдянку, к поджидающим их там железнодорожным составам. Я стоял среди поворачивающихся во все стороны грузовиков под гремящими цепями машин над ними, среди грузовиков, уже груженных мрамором, — вид у них был устрашающий, когда они двигались прямо на меня. Я убрался с их дороги, прошел под другой движущейся цепью. Директор карьера крикнул мне, чтобы я был осторожнее, — он не знал, что чувство самосохранения у меня не исчезло и после того, как я перестал работать на заводе. Грохот грузовиков, лязганье цепей, ритмическое содрогание земли под ногами, удары машин о мраморную стену, пляска конвейеров, сортирующих мрамор, преследовали нас всю дорогу, пока мы спускались по извилистой дороге.Братск
Я в одномоторном биплане «АН-2», лечу на высоте одной мили над сибирской тайгой. В тесной кабине нас десятеро, сидим у стенок друг против друга, по пяти в ряд. У двери стоит хорошенькая молоденькая стюардесса, а впереди два пилота следуют через голубые небесные просторы к Братску по невидимым путям, проложенным компасом. Чтобы разглядеть тайгу, я тянусь к маленькому окну, изо всех сил выворачивая шею. И все-таки сидеть мне удобно. Земля внизу кажется необъятнее неба.
Наш курс — северо-северо-запад; до плотины триста шестнадцать миль. Самолет идет со скоростью ста двадцати миль, степенный, надежный, уютный. И все это словно семейный пикник: стюардесса оделяет всех конфетками, и за едой особых разговоров не заводят, как оно и полагается в дисциплинированном семействе. Приятная, неторопливая поездка без всяких приключений.
Самолет качает. Единственные признаки жизни — полосы на заснеженном льду. Но вот я различаю дорогу, она, несомненно, проложена на твердой земле — на мысе или острове: отчетливо видно, как темная лента извивается среди деревьев. Это шоссе, деревья по обеим его сторонам стоят редко. На севере туман в долинах густеет. Под нами разбитый на квадраты большой город. Окутанный дымом, движется поезд.
Мы миновали водное пространство, оно осталось южнее, и снижаемся к ясно различимым берегам сузившейся Ангары. Ее перерезает плотина, удерживая позади себя озеро или море, над которым мы только что пролетали. Длина плотины от берега до берега — пять километров, а высота — триста футов. По гребню ее движутся цепочкой краны. Сам Братск — жилые кварталы, заводы — почти скрыт туманом.
Самолет описывает круг над лесокомбинатом. По земле раскиданы стволы сосен, словно кто-то рассыпал с десяток спичечных коробков. Но стволы огромны, они коричневые, очищены от веток и готовы для лесопилки. На посадочной площадке стоят три вертолета.
Аэродром — расчищенная среди леса бурая, глинистая площадка, похожая на болото. Шасси дрожит, когда самолет делает крутой поворот, направляясь прямо к огромным круглым лужам. Вдруг он сейчас нырнет по самое брюхо? Нет, не нырнул. С гулом и грохотом он понесся над площадкой, потом протащился по ней и, наконец, встал, по самую ось засадив колеса в воду. В момент приземления мотор взревел, будто треснуло его металлическое легкое; красноватая грязь обрызгала нижнее крыло.
Мы понесли свои чемоданы к аэровокзалу. Нас ждал автобус, совсем новенький. Он двинулся по недостроенной дороге — с буграми, ухабами, рытвинами, грязью — смерть грузовикам. Вдоль дороги их кладбище. А подальше, среди высоких сосен, — людское кладбище: небольшой клочок земли и на нем деревянные столбики и ограды — голубые, зеленые, красные. И нигде ни одного креста. Мне это нравится. Ненавижу кресты всех видов: католический, православный, изломанный крест свастики. Крест — безобразный символ, он внушает страх, знаменуя унижение, гонение, отсталость и страдание. А здесь — ни одного креста.