Дорога неровная
Шрифт:
Павла Федоровна, глядя на молящегося Богу Смирнова, рассмеялась:
— Ну, совсем ты ума лишился, Николай, если думаешь, что на тот свет попал, я ведь живая, не мертвая.
— Живая, Поленька, неужели живая? — и, заплакав крупными слезами, подполз к ней, сунул голову в ее колени. Павла Федоровна решила, что едва проснется Николай, тут же выставить его за порог, даже и чемодан ему приготовила, но сердце заныло от жалости к нему, такому беспутному, и все-таки родному и любимому.
Сердце женское, кто сможет понять тебя, если даже самими женщинами ты так и не понято?..
Шурка любила петь. Бабушка Валентина Ефимовна, когда малышка начинала звонким голоском выводить какой-либо мотив, частенько говорила ей: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела». Однако был период, когда считалось, что у нее нет никакого
Шурка из девчонки-сорванца превратилась в девочку-подростка, и за каждое дело бралась всерьез, потому и к поступлению в художественное училище готовилась серьезно: читала учебную литературу, изучала правила рисования, лепила из пластилина бюсты знаменитых людей, занималась резьбой по дереву, щедро раздаривая свои деревянные поделки подругам. Словом, если ее способности к рисованию были признаны всеми, впрочем, тетушки почему-то относились к ним скептически, то вот по поводу ее музыкального слуха мама говорила: «Тебе, Шурка, медведь на ухо наступил», — ну никак почему-то не могла она сразу правильно запомнить мелодию, безжалостно перевирая ее. И пневские женщины не признали бы в ней свою Соловушку. Однако Шурка вновь запела при смешных, но для девочки почти трагических обстоятельствах.
Школа готовилась к праздничному вечеру, посвященному дню Советской армии. Рисовались стенгазеты, готовились поздравления учителям-мужчинам и мальчишкам, каждый класс обязан был представить на школьный концерт несколько художественных номеров. Шуркиному пятому «Б» поручили спеть две песни, назначили для этого несколько девочек, попала в ту группу и Шурка. Она прибежала радостная из школы — как же, и ей дали поручение! И с порога провозгласила:
— Мам, а я буду петь на концерте две песни — «Варяг» и «Остров Рыбачий». Про «Варяг» я знаю, а вот про остров — нет. Поможешь мне разучить эту песню?
Павла всю жизнь шла с песней рука об руку, во время войны пела, подыгрывая себе на гитаре, да плакала, поэтому песен знала множество, и согласилась помочь дочери. Бились они над заучиванием песни несколько дней, а Шурка никак не могла задолбить мелодию.
— Ох, — вздохнула мать, — тебе, Шура, не то, что медведь, слон, наверное, на ухо наступил.
Опечаленная Шурка не посмела признаться в своем бессилии, потому вышла на сцену вместе со всеми. Грянула торжественная мелодия «Варяга», а маленькие певицы, осознав неожиданно, что они не в своей родной сталинской школе, а зрители — не их родители да бабушки-дедушки, от страха губы стиснули, глаза выпучили, рты раскрыли, но не смогли выдавить из себя ни звука. И только Шурка правильно вступила в мелодию, и как не тряслись у нее поджилки, допела песню до конца. «Остров Рыбачий» тоже спелся без фальши. Шурке ребята потом долго аплодировали за ее смелость, потому что девчонки, ее компаньонки в песне, лишь шевелили губами да таращили глаза, пока Шурка отдувалась за них.
С тех пор и начала Шурка вновь что-то мурлыкать себе под нос, и эта привычка у нее так и осталась. Мечтала научиться играть на каком-либо музыкальном инструменте, да поступать в музыкальную школу было уже поздно, а мамина старая гитара давно уж где-то потерялась из-за их многочисленных переездов. Потому, когда отец предложил купить
гитару, то Шурка обрадовалась.Отец получил пенсию. И потому был веселый, курил «Беломор», а не смалил самокрутки из остатков недокуренных папирос-«чинариков», очень вонючих и дымных. Он уже сбегал в магазин, купил бутылку водки, кое-что из продуктов — любил отец пошиковать, когда получал пенсию, видимо, вспоминалась ему прежняя дотавдинская роскошная жизнь. И теперь, выпив и закусив, он, пуская кольца папиросного дыма вверх, представил вновь себя молодым, красивым, богатым, а потому был великодушен.
— Ну, Шуренок-ребенок, — сказал он, — скоро у тебя день рождения, уж четырнадцать стукнет, пошли в магазин и купим тебе гитару. А то поешь только, а играть не на чем. Мать умела, Гена тоже играет, а ты — нет. Пошли, дочка.
Шурка удивилась невиданной щедрости отца. Он, конечно, всегда выделял ей деньги на карманные расходы, не обижал, однако про подарки мог и забыть в пьяном угаре. А гитара — это неплохо, и научиться играть на ней — очень даже хорошо.
В магазине «Культтовары» на витрине были три гитары. Шурке понравилась гитара со светлым корпусом, он казался золотым в луче солнца, бьющего из окна. Продавщица небрежно подала ей инструмент, и Шурка бережно приняла пахнущую лаком красавицу, и она удобно устроилась в ее неумелых руках. Шурка тронула пальцем струны, и они отозвались звонким ликованием, хотя гитара была расстроена. Провела по теплому корпусу рукой и заявила:
— Эту возьмем!
Отец заплатил семь рублей за покупку, и они чинно направились домой, хотя Шурка готова была прыгать козленком вокруг — о таком подарке она давно мечтала, однако, сдерживая прыть, шла рядом с отцом и даже попросила его возвращаться домой не прямой дорогой, через железнодорожные пути, а кружной — по улице Ленина, по мосту через станционные пути: пусть все видят, что у нее есть гитара.
Смирнов искоса посматривал на девочку, ставшую ему роднее собственных детей. Двое старших жили в Ленинграде, их мать Елена была не самой первой, но самой крепкой любовью Смирнова. По ней и сейчас горевало его сердце. Как поет Шурка: «Ах, война, что ты, подлая, сделала?..» Вот и с ним война проделала такое, отчего до сих пор горько.
… Елена с детьми не сумела эвакуироваться из Ленинграда до начала блокады. И пока не было прорвано кольцо, Смирнов, комиссар политрезерва Карельского фронта, весь изболелся душой: как там его родные-любимые, живы ли… И едва подвернулась возможность, он тут же выхлопотал себе отпуск, набил продуктами вещмешок и поехал в Ленинград, боясь, что не застанет семью живой, но надеясь на лучший исход.
Город был страшен — весь в развалинах, Смирнов еле угадывал знакомые улицы, он ожидал, что и его дом будет разрушен, след семьи потерян, ведь не зря же он больше года не получал от Елены писем. Однако дом, посеченный осколками, уцелел, и это казалось настоящим чудом.
Смирнов, задыхаясь от радости, побежал вверх по лестнице, на ходу доставая из кармана гимнастерки заветный ключ от своей квартиры, который все это время хранил как талисман, как зарок своего возвращения домой. Он задержался перед знакомой дверью несколько секунд, чтобы выровнять дыхание, а потом торжественно, словно свершал некий ритуал, открыл дверь ключом, представляя радостное лицо удивленной жены, если она, конечно, до сих пор живет здесь. О, как сильно прижмет он Елену к своей груди, как поцелует крепко, до боли в губах, до прерывания дыхания, как он будет потом ее ласкать!.. Смирнов с трепетом перешагнул порог, и сразу взгляд его уперся в офицерскую шинель. Так, так… Интендантская шинель…
Смирнов прошел в столовую, где слышался негромкий говорок. За обеденным столом сидела Елена, дети — Жорик с Танюшкой, и, судя по кителю, тот самый интендант, чья шинель висела в прихожей. И перед каждым — тарелка парящего, вкусно пахнущего супа. Смирнов неожиданно для себя, тем более для них, рассмеялся: он-то, глупец, переживал все это время, думал, что семья голодает, может даже и в живых никого нет — умерли от голода, тащил полный вещмешок продуктов. Потрясение было столь велико, что Смирнов не знал что делать — то ли радоваться, что жена и дети живы, то ли выругаться, от понимания, что Елена изменила ему, то ли вызвать интендантика на площадку и по-мужски поговорить с ним: врезать по морде, чтобы не занимал чужое место. Елена с интендантом, ошарашенные неожиданным появлением Смирнова, тоже молчали.