Дорога неровная
Шрифт:
Колька бежал по московским улицам, и оркестр был все слышнее, у него уже не было сил бежать, а все же бежал, пока не настиг колонну красноармейцев. Он пошел скорым шагом вдоль колонны, всматриваясь в лица бойцов, искал брата, пока, наконец, не увидел Мишу и отца, семенящего рядом с ним.
Николай пристроился к отцу, Миша сверкнул улыбчиво глазами, кивнул одобрительно головой. Таким улыбчивым и гордым запомнился Миша Николаю на всю жизнь.
И все-таки Михаилу Смирнову довелось еще раз побывать в родном доме.
Темной ноябрьской ночью зацокали копыта по улице, скрипнув, остановилась телега у ворот смирновского дома, тихого и затемненного, совсем не похожего на того бревенчатого щеголя, что встал в конце фабричной улицы, когда Константин
Константин сидел на крылечке, курил трубку, думал, давно уж ставшей привычной, думу о своей жизни, о детях, вылетевших, как птицы, из родового гнезда, и следа за ними, как за птицами, что порхают в небе, не видно. А еще хотелось Константину вскочить на коня — ах, какой у него был конь-красавец в таборе отца, быстрый, как ветер, послушный и верный друг — и помчаться в поле, туда, где небо в рассветное время целует алыми губами землю. Помчаться лесом так, чтобы ветки больно хлестали грудь, тогда, может быть, в ней перестало болеть сердце о детях-птенцах, его, Константиновых, цыганятах… Смирнов так задумался, что не услышал, как перед воротами остановилась телега, и кто-то постучал, требуя откликнуться.
Константин спустился с крыльца, тоже постаревшего, как и дом, скрипнувшего под его ногами, выхватил плетку из-за голенища: некого учить этой плеткой, потому Константин и снял ее с гвоздя, стал носить по-цыгански за голенищем, а почему, и сам не мог объяснить.
— Смирновы здесь живут, отец? — спросил молодой парень в красногвардейской форме, державший под уздцы запряженную в телегу лошадь, когда Константин открыл калитку.
— Здесь. А кого надо?
— Смирнова Константина Романыча или Татьяну Николаевну.
— Я — Смирнов Константин, — ответил он приезжему. — Что надо?
— Ну, тогда впускай нас во двор, отец, мы приехали.
— Это зачем? — Смирнов угрожающе поигрывал плетью.
— А затем, что сына вашего, Михаила Константиныча, я привез. Своего командира. Ранен он крепко.
Холодом охватило Смирнова. Трясущимися руками начал выдергивать запорную жердь из скоб. Красногвардеец осторожно ввел лошадь в распахнутые ворота. На телеге лежал, накрытый шинелью и куском брезента, человек. «Головой вперед! — опалило радостью сердце. — Живой, значит!»
Вдвоем с красноармейцем Смирнов бережно снял сына с повозки, и они занесли его в дом. Татьяна, побелев, смотрела на родное осунувшееся до неузнаваемости лицо, и Смирнов предупредил ее обморок:
— Живой, живой наш Миша…
Мать кинулась к кровати, сдернула одеяло, взбила подушки, чтобы удобнее было лежать сыну, с помощью отца раздела его, укутала одеялом. Михаил был в беспамятстве и даже не застонал. Константин стоял рядом, оцепенев.
— Ну-у… поеду я, однако, — сказал красноармеец, сильно окая. — Доставил командира. Поеду теперь обратно.
— Куда ты, парень? — очнулся Константин. — Куда на ночь глядя? Переночуй у нас. И расскажи, что с Мишей.
Пока Татьяна возилась с сыном, Константин усадил гостя за стол, поставил перед ним кружку кипятку, достал из чугунка, стоявшего в печи, несколько картофелин, прихватил соли, луковицу. Все это подал красногвардейцу.
— Ты уж, парень, не серчай. Боле нет ничего.
Тот попросил воды умыться, и только потом сел за стол. Видно было, что сильно голоден, но ел степенно, стараясь, не крошить хлеб, а если такое случалось, подставлял под крошки ладонь. И рассказывал:
— Зажали нас белые… мать их… — парень длинно и заковыристо выругался.
Смирнов стиснул зубы, нахмурился, но смолчал, только головой мотнул, как конь, услышав забористую брань: сам не ругался и детям запрещал.
А парень, озлясь еще больше, забыв про еду, продолжал:
— В болото нас, гады, зажали. Со всех сторон обложили, как волков, сволочи белопузые. Лежим,
стало быть, между кочками, только голова наверху, остальное — в грязи. Но стрелять можно было. Правда, пушка наша в болоте завязла, да ведь все равно от нее проку как, — и опять выругался. — Снарядов не было. Но мы — ничего, из винтарей отстреливались. А коли б не стреляли, так нас бы, как уток, перещелкали. Белые нас в болото вмяли, стало быть, крепко, но и мы им не давали головы поднять. Михал Константиныч послал двух бойцов к нашим за помощью. Те ночью тихонько уползли, счастье — на белых не нарвались. А мы, пока помощь не подошла, двое суток в болоте мокли, как грузди перед засолкой. На третью ночь наши так вдарили с тыла по белякам, только дым от них пошел. И мы со своей стороны, стало быть, в атаку пошли, тут командира и ранило, да еще застыл он сильно в болоте. Кашляет. Вот, стало быть, какое дело. Ну, мы подумали и решили доставить его домой, в лазарете-то не боле баско, дома, может, быстрее поправится, навоеваться еще успеет. Вот и снарядили, стало быть, меня с ним, поскольку я при Михайле Константиныче ординарцем был, — паренек доел все, что поставил перед ним Смирнов, и решительно поднялся на ноги. — Благодарствую. Я все же поеду. Надо своих догнать, налегке-то мы их с Карькой быстро догоним, только вот сенца бы ему, — боец конфузливо улыбнулся. — Он тоже голодный.Смирнов, бледный, неестественно прямой, смотрел куда-то мимо паренька. Революция никак не коснулась его сознания: новая власть его не обижала, да ведь и при старой ему неплохо жилось. А тут…
— Вот они как, вот они какие — белые-то… — задумчиво произнес он и очнулся. — Спасибо тебе, парень. Лошадку твою сейчас обиходим. А ты переночевал бы, а? — Смирнову хотелось еще раз услышать о сыне.
— Нет. Поеду, — твердо ответил красногвардеец.
— Поспи малость, пока я коня кормлю, — предложил Константин.
Красноармеец тут же склонил голову на руки и крепко заснул.
Константин вышел во двор, выпряг и напоил коня. Затем сходил к соседу, у которого была корова, осторожно постучал в окно, где не сразу появилось заспанное лицо хозяина, вызывал его во двор. Хозяин разрешил взять пару охапок сена. Константин бросил на телегу сено, и конь жадно захрумкал сухой, но еще пахнущей летом, травой. А Константин ласково гладил коня по шее и рассказывал ему о своей жизни, о том, как хочется ускакать в поле на горячем коне, о раненом сыне. Он говорил по-цыгански, но то и дело переходил на русский язык, который стал ему, по сути, родным, ведь прошло четверть века, как покинул свой табор.
Наутро Константин позвал к сыну доктора. Старичок-доктор печально покачал головой, когда осмотрел Мишу:
— Скажу вам, государи милостивые, откровенно, что сын ваш в совершенно плохом состоянии. Воспаление легких и рана… Эти два аспекта малосовместимы. Но будем уповать на то, что организм переборет болезнь, а рану мы подлечим. Она, батенька, легкая, однако запущенная основательно.
Татьяна дни и ночи проводила у постели сына. Впервые за всю долгую жизнь с Константином она забыла о муже, и каждую минуту губы ее шептали молитвы.
Еще тише стало в доме.
Потерянно бродил Константин по дому. В эти дни он понял, что все хозяйство, весь дом держался не на его мощных мужских плечах, а на слабеньких и худеньких плечиках Татьяны, матери его детей, которая была добрым ангелом-хранителем их семьи. Вот растерялась она, отошла от домашних дел, и все быстро пришло в запустение.
А Мише становилось все хуже и хуже. Доктор приносил лекарства, мать поила ими сына, но тому не становилось легче. И однажды, заснув у его постели, она вздрогнула, словно толкнул ее кто-то мягко в плечо. Она открыла глаза, бросила взгляд на сына и глухо застонала, упав ему на грудь: Миша умер, так и не придя в сознание. И это душа его, наверное, отлетая, попрощалась с матерью. Константин, зайдя в горницу, понял все без слов. Из горла его вырвался клокочущий стон и застрял между сжатых, сплющенных в ниточку губ, не смог пройти дальше.