Дорога стали и надежды
Шрифт:
Бандиты всех мастей, любящие поживиться за чужой счет. Противники установленного режима, жесткого и порой жестокого, но наводившего порядок. Несогласные с властями и старательно это доказывающие. И несчастные, чьи организмы не справились с радиацией, остаточным химическим или биологическим заражением, вряд ли собиравшимся покидать эти места в ближайшие десятилетия.
Законов в Кинеле создали не так и много, но соблюдать их стоило постоянно, потому что, нарушь хотя бы один, тебя могло ждать разное наказание – от милосерднейших каторжных работ на железке до «жратвовозки». Ходившие два раза в неделю составы комплектовались ими всегда, потому что только так до Кротовки добирались почти все из остальных пассажиров.
Над
– Давай быстрее! – пулеметчик протянул руку, ухватив последнего из конвоиров за шиворот. – Отцепляй, отцепляй!
Лязгнуло, чуть дернуло, и состав ощутимо вздрогнул. Дарья тихо завыла. Морхольд положил руку ей на плечо, чуть сжал. Больше времени на нежности и поддержку не оставалось, оно просто кончилось. Камыши перестали дрожать, неожиданно оказавшись совсем рядом и разом разошлись в стороны, выпуская хозяев здешних мест.
«Жратвовозка» замедлялась, удаляясь от них. Света еще хватало, на зрение Морхольд не жаловался, да и смотрел в ту сторону, намеренно отыскивая цель, благо было из чего выбирать.
Железнодорожники не расслаблялись, держали ушки на макушке, а стволы «Утеса», ПК и трех автоматов в готовности. Сзади, отдаляясь, доносился уже не слитный, но однотонный крик – нет, оттуда, от почти остановившейся «жратвовозки» долетала какофония, сплетающаяся из десятков нот. Из рвущих связки диких воплей, захлебывающихся рыданий, рева и довольного чавканья уже начавшегося пиршества.
Платформу, освобожденную от кого– и чего-либо, подбирали потом, отправляя небольшой состав, ведущий ИРД, инженерную разведку дорог. Днем эти твари отсыпались, зато налетали крылатые. Бронированный состав, усиленный КПВТ в башнях, отбивал их, пока путейцы закрепляли стальную телегу, потом удирали. На станции другие, можно сказать, помилованные провинившиеся, оттирали металл, крестились, звали Аллаха, Яхве, Кришну, да кого угодно и радовались тому, что им самим не довелось оказаться в «жратвовозке».
Людей, смертников, едущих в конце каждого состава, надежно закрепляли в колодках. Подавали, как сервированный обед. Раньше на закуску, как первое блюдо, оставляли нескольких провинившихся больше остальных, в цепях. Один конец – к борту платформы, другой – к кольцу-браслету на ноге. И топор рядом, вместе с узким кожаным ремнем и одним заряженным «макарычем». Хочешь пожить подольше, милок, изволь, вот тебе даже и условия для этого. Некоторые, судя по выстрелам, решались.
Морхольд такого подхода не одобрял – и по моральным, и по материальным причинам. Понятно, что кроме платы за относительно безопасные ночные вояжи, дело еще и в страхе. Каждый, осмеливающийся покуситься на власть администрации, знал заранее: проиграешь – поедешь в последней платформе почти обездвиженным, все осознающим и совершенно точно сожранным в определенной точке. Но все равно не одобрял: тварям по барабану кого есть, живых или мертвых, а вот те самые «макары», с трудом найденные и таскаемые им и такими же бродягами, было жаль. Да и топоры, что уж говорить-то. Но власти решали по-своему. Зачем? Да бог весть.
Темные, покрытые пупырчатой кожей, блестящей даже в тусклом вечернем свете, твари запрыгивали на железную телегу. Та гудела и проминалась под тяжестью десятков тел, раскачивалась, скрипела живым человеческим голосом, заходящимся в агонии. Вторили хруст костей, натужный треск рвущейся плоти и утробное уханье жадно жрущих уродов.
Морхольд сплюнул, опустил АК. Все случилось, как и обычно, прикормленные за несколько лет упыри не преследовали состав. Ни
одна скотина так и не рванула вдогонку. Несколько даже развернулись, это он заметил. Ну, и Ктулху с ними. Морхольд покосился вниз, на подопечную.Дарья так и сидела, застыв. Разве что и зубы не щелкали, и сама молчала, белея в темноте напряженным лицом и ярко выделяющимися глазами, чернеющими на лице. Морхольд сплюнул еще раз. Нет, то ли с ней что-то не то, то ли у него всеж-таки начались возрастные изменения в зрении. Или нервы, хрен пойми-разбери.
– Ну что, милашка, много ты в жизни видела? – дедок торжествующе наклонился к Дарье. – Фу ты, ну ты, не обкакалась с перепуга? К-хаааа…
Для надежности Морхольд добавил к удару в пах еще и локтем между лопаток. Дед скрутился на полу, как рыба открывал-закрывал рот, ловил воздух. Морхольд наклонился:
– Взрослые… – палец постучал дедку по лбу, – должны младшим пример подавать, как себя вести и все такое. Фу, старый, стыдно мне за тебя.
Он посмотрел на Дашу. Девушка сидела ровно, не горбясь, не белели пальцы, вцепившиеся не так давно в ткань брюк. Морхольд вполне понимал ее, вполне.
Помнить себя самого в детстве и юности порой тяжело. Когда тебе уже глубоко за тридцать с гаком, многое уходит в сторону, забывается, стирается, заслоняется только-только закончившимся. Но он помнил. Помнил до мельчайшего штриха, до мельчайшей подробности, до самой слабенькой мысли.
Как хотелось попасть на войну. Как оно казалось чем-то… Чем-то донельзя увлекательным, романтичным, даже красивым. Маленький Морхольд, что и не думал о таком имени, возился с игрушечными танками, солдатиками, воевал и приставал с распросами к взрослым. И не получал ответов.
Прадед, дождавшийся его рождения, улыбался и молчал. Прадед, своими ногами прошедший с Волги до середины Европы, молчал. Так, рассказывал порой про городок со смешным названием Калач-на-Дону, про то, как его дочь, бабушка Морхольда, смогла одновременно улыбнуться и вытереть слезы. Потому что в окне автобуса, везущего их двоих в город на берегу великой реки, проплывали поля. И где-то там, среди жесткой серой травы и желтой твердой, как камень земли, выжженных солнцем, двадцать лет назад дед вырыл свой окопчик. Да-да, так он и сказал, говорил, окопчик. И прадед, Морхольд даже видел это сам, всматривался вдаль, ища его, вырубленный в земле лопаткой, с постоянной землей за воротником гимнастерки. Узкий и неудобный окопчик, ставший для прадеда его собственной крепостью. Только все это стало ясным и понятным потом, когда того уже не стало.
Отцовский дядька, тоже не молодой, на всю жизнь полюбивший голубую прекрасную чашу неба, отнекивался и доставал тубус из-под зарядов к зарядам РПГ-7. Но про тубус Морхольд узнал куда позже, когда на шее уже болтался овальный жетон с индивидуальным номером. Из зеленого узкого цилиндра, аккуратно свернутые, на свет появлялись торопливые карандашные эскизы. Горы, песок, люди в странных намотанных тряпках на головах, БТРы, сгоревшие танки, бездонный небосклон с одиноким орлом. Странное слово «Афган» казалось смешным. Чуть позже другое название, звучащее тоже не особо серьезно, уже пугало. А через десять лет Морхольд уже и сам увидел горы, пусть и другие, и людей, умевших держать автоматы, пусть и тоже других. И опять, как и с прадедом, многое стало явью уже без восхищения.
В кино, там, в прошлом, война всегда оказывалась разной: черно-белой, цветной, веселой и трагичной, пахнущей травой и сгоревшими танками. На деле…
Была романтика. Была трагедия. Была жизнь. И шапки облаков, и выплывающие из них, заливаемые розовым светом, черные склоны гор. И длинное заколодевшее бревно в потеках красно-бурого цвета, рваном камуфляже, лежащее на провисающей плащ-палатке. И горячая булка хлеба, дурманящая одним своим запахом, первая за несколько недель. И много всего другого.