Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дорога в Рим

Климонтович Николай Юрьевич

Шрифт:

— Не ерничай, не ерничай, — простонал завуч, — иди, свободен. — Он махнул на меня платком, как на осу.

Своих не хватает. Своих-то хватает, у нас такие женщины, что даже если их было бы в пять раз меньше — все равно хватило бы на всех. Вот кто ответит на первую половину вопроса — зачем? Неужели для того, чтобы убедиться, что перед тобой действительно иное существо, недостаточно присутствия дырочки на том месте, где у других людей — отросточек? Или иной цвет кожи, другой язык, чужое гражданство и не наши привычки возбуждают больше? А если это иное еще и запретно… Но этого тогда я не мог объяснить не только нашему завучу, но и самому себе.

глава III

ЧЕШСКАЯ ВЕСНА

Впрочем, она понравилась бы мне и в случае, если б оказалась сербкой или болгаркой, — в ее славянском происхождении можно было не сомневаться, — хоть я и не люблю крупных, а она была моего роста, с тяжелыми бедрами, с сильными руками, ногами и плечами, с широкой костью, с далеко выступающей грудью, с высокой, хоть и довольно полной, шеей, и именно сверкающая ее шея над вырезом блузы, ослепительно обнаженная, прежде другого притягивала взгляд, разом давая впечатление обо всей ее роскошно цветущей плоти, о живом блеске кожи, о нежности груди, о жаркой щедрости промежий; ко всему у нее было очень яркое лицо, по-крестьянски толстые лакомые губы, густого блестящего меха брови, едва заметно соединенные

редкой темной порослью, выпуклые и ясные карие глаза и распущенные длинной волной черные волосы, отдающие на просвет темной медью. Но поскольку чуть не в первую минуту я узнал, что она — чешка, то не просто захотел ее, что случилось бы на моем месте со всяким, но — мгновенно влюбился, говоря себе, что если бы чехам пришло на ум выбирать свою Марианну, то лучше этой восемнадцатилетней студентки исторического факультета им было бы не найти, — в тот год помрачненной свободы мне представлялось, что чехам как никогда пригодился бы подобный символ.

Дело было ближе к весенней сессии, мы познакомились где-то на Ленинских горах, шли до дома рядом, благо, она была моей соседкой, жила в одном из корпусов университетского общежития для младшекурсников, а я — неподалеку, в профессорском доме, как называли его студенты, и после того августа прошел без малого год. До сих пор помню, как мы узнали о танках в Праге, и помню, что, как ни глуп я был в свои семнадцать, мигом почувствовал, что советская мышеловка захлопнулась, — в кругу, к которому принадлежала моя семья, на пражскую весну возлагались большие надежды, как потом, в августе восемьдесят первого — на польскую; поколению моих родителей, обольщенному хрущевским либерализмом, казалось, что именно теплый ветер из Чехословакии задержит наступление холодов, сменивших межеумочную оттепель. Но помимо страха, помнится, было и облегчение — потом я это странное двойное чувство испытывал не раз, так бывает, когда наконец-то сбываются слишком томительные и худшие ожидания.

Весть принес транзистор, и застала она нас в палаточном походе на Оке, и при всей серьезности происшедшего было бы натяжкой утверждать, что тщательно выисканный из-под сигналов глушилки репортаж Би-Би-Си тут же рассеял наше легкомысленное счастье, ибо школа только что была оставлена, в университет и институты было поступлено, и поход был апогеем безоблачной юности, с которой мы тогда со всем энтузиазмом неведения прощались навсегда. Для меня дело раскрашивалось еще и тем, что наш роман с Танечкой из параллельного класса, тянувшийся весь десятый школьный год, уже прискучил мне, но не настолько, чтобы я вовсе потерял вкус к постоянным изъявлениям ее любви, делавшимся все страстнее по мере нашего отдаления, — ведь я рвался в широкий мир, и она не без оснований предчувствовала, что в нем не найдется места для нашей будто тренировочной юношеской любви. Короче, тем августом я был удачливым любовником, во мне бродила шальная юная сила, будущее рисовалось сплошной фиестой студенческой вольницы — впрочем, мои родители были того разряда, что уже не одолевали опекой, — и танки для нас всех оставались, конечно же, голой абстракцией, а реальностью — песни Высоцкого, которые мы горланили под гитару, девочки, сама наша до поры дружная компания, узы которой тогда представлялись романтически нерушимыми, а хватку государства ни один еще не испытал на своей шее. Так, должно быть, в юности встречают начало войны.

Однако в Москве, когда я остался один, этот первый укол разросся постепенно до тихой ноющей тоски и неотступного гаденького предчувствия — собственно, это и есть основные ингредиенты страха, — что не пощадивший чешскую свободу молох рано или поздно доберется и до меня, и это было не столь уж невообразимой реальностью, четверо смельчаков, что вышли тогда на площадь, а потом отправились по этапу, косвенно мне были знакомы, в нешироком кругу столичной инакомыслящей интеллигенции все так или иначе знали друг друга. Не забыть приплюсовать и молодую нетерпимость к подлости, а чем, как не подлостью, мог я тогда назвать эту акцию наших правителей, ведь язык геополитики был нам тогда не знаком, а читали мы лишь Мандельштама с Пастернаком. И все вместе — тайный страх, либеральное горение, мелодия рукописного ахматовского «Реквиема», а пуще другого — подспудное чувство неизбывной неволи, тот темный вкус тюремно-ссыльной тоски, который, похоже, есть в крови самого благополучного русского, — не могло не рождать сочувствия чехам, и хорошо помню, как тем же сентябрем состоялся какой-то матч между советской и чехословацкой командами, и я, ни единожды не бывший на стадионе, отчаянно болел и был счастлив чешской победой так, будто сам одолел коммунизм на баррикадах. После матча, дрожа, я выскочил во двор с нашим эрделем по кличке Урс, псом, свирепым на вид, но на деле трусоватым, и наткнулся на группу болельщиков из общежитий, рыскавших в потемках в поисках студентов-чехов, чтобы немедленно им отомстить. Что ж, если б чехи тогда сыскались, я б ни секунды не колебался и, как пограничник с Джульбарсом, встал бы в их, конечно же, ряды… Понятно, моя чешка со своей грубоватой красотой тронула меня, и была это не одна обычная похоть, но невероятная нежность, питавшаяся комплексом вины за соотечественников, за то совдеповское быдло, что в банях, пивных, поездах и на завалинках, пьяно стуча себя в грудь, уверяло, что это именно оно сидело тогда в головном танке, и это самозабвенное кровожадное вранье на самом деле было в общем смысле чистейшей правдой. Впрочем, эта пышная и большегрудая чешка казалась старше своих лет, смотрелась молодой дамой, и было бы глупо ухаживать за ней на школьный манер, прогуливаться по парку, обниматься по лавочкам, в темном кинозале укромно пожимать ручку. Конечно же, как принято у них, в Европе, я должен был пригласить ее поужинать, и само ее согласие было б хорошим сигналом, что надежды мои небезосновательны, а симпатии — разделены. На ресторан денег не было, к тому ж ресторан не сулил немедленного вознаграждения, и я выждал день, когда моих родителей не было дома, только бабушка в дальней комнате, относившаяся к такого рода моим действиям с полнейшим пониманием и свою комнату не покидавшая.

Готовился я к приему гостьи так: свечи, салфетки, вино, кубинский ром, лимонный сок — на случай необходимости смешивания коктейля дайкири, — какие-то фрукты, но главное — цыплята табака под собственноручно приготовленным соусом, зажаренные мною под прессом, для чего использовались крышки от кастрюль с установленными на них под разными углами наклона банками, полными воды. Стол я накрыл в своей комнате, где предусмотрительно была приготовлена и постель, прозрачно прикрытая коротким пледом, — мне и в голову не приходило тогда, сколь неприлична по отношению к даме такая заблаговременность. Это лишь с возрастом мы научаемся здоровому фатализму и относимся к неудачам с таким же скепсисом, как и к скорым победам.

Она позвонила в дверь точь-в-точь в ту секунду, когда я поставил перед собой часы, еще не остыв от кухонных хлопот: когда мы сговаривались, от предложения встретить ее она с улыбкой отказалась — это же просто, сама найду. Она была принаряжена, и наряд этот я с легкостью могу сейчас восстановить в памяти: на ней была легкая светлая юбка, свободно мотавшаяся вокруг круглых больших колен, шелковая кофточка в тон —

то и другое того розоватого сливочного оттенка, какого были позабытые нынче конфеты помадки, а поверх кофточки — черная бархатная безрукавка, расшитая красным с золотом в национальном стиле. Туфли были черного лака, а черные волосы забраны сзади черной крупной с позолотой заколкой; губы — крашены, глаза — подведены, — тогда их подводили жирно и с загибом, удлиняя разрез, она пахла незнакомыми мне духами и выглядела немыслимо нарядно, свежо и недоступно — как раз так, как умеют выглядеть пользующиеся успехом женщины, уже придя на свидание, но еще не приняв решения. Однако я не разбирался тогда в подобных тонкостях, лишь со смирением понял, что полезть к ней, такой, с поцелуями столь же немыслимо, как пристать к даме в шелках в фойе Большого театра; она была — произведением, ею можно было лишь любоваться, не дотрагиваясь, и то, что она оказалась в моей скромной комнате, нельзя было назвать иначе, как чудом. Как пошлы были мои цыплячьи приготовления, как убог стол, как несносна собственная суета, но — она положила на плед, как будто не заметив постеленной постели, свою черную сумочку и уселась в кресло, довольно неуклюже водрузив ногу на ногу. И попросила закурить. Я суетливо дал сигарету, поднес огня, и, куря, она лишь набирала дым в рот, но и это умиляло меня, и я — дабы скрыть свое восхищение — все суетился и заискивал. Она принимала мои ухаживания с легкой усмешкой, но сама ее удовлетворенность произведенным эффектом могла бы подсказать мне, что постаралась она отчасти и для меня.

К счастью, она жила в общежитии и аппетит имела превосходный, так что недолго жеманилась и налегла на цыплят, прихлебывая вино, — я же от волнения сразу же плеснул себе рому, — вскоре разрумянилась, пряди повыбились из-под заколки, помада размазалась, фольклорный жилет оказался на спине кресла, и под шелком стали хорошо видны ее могучие плечи, мощно вздыбленная, сдерживаемая бюстгальтером грудь, по крупным пальцам с большими ногтями в красном лаке тек куриный жир. Она смеялась моим шуткам, чуть закидывая голову, сжимая двумя руками цыпленка — подальше от кофточки, — а потом наклонялась вперед и ловко его обгладывала, кости складывала на салфетку и внешней стороной руки украдкой вытирала рот. Перешли к десерту; я заметил, что под столом она сбросила туфли, и налил ей в рюмку рому, не разбавив его, и она опрокинула ее, закусив долькой почищенного мной апельсина.

По-русски она говорила, как мы с вами, даже акцент почти не был заметен, лишь иногда затруднялась в выборе подходящего слова, но, недолго думая, заменяла чешским, и это придавало речи тоже несколько фольклорный колорит. Постепенно она разболталась, рассказала — сколько чехов у нее в группе, и что живет в общежитии вдвоем с пожилой каргой двадцати одного года, немкой из ГДР — ох, не моя ли это, из предыдущей главы, знакомица, ибо мир еще теснее, чем мы любим о том говорить, — и что в Праге у ней есть младшая сестренка… Я отправился варить кофе в эспрессо — одном из диковинных тогда трофеев отцовского завоевания Европы, вернувшись, застал ее разбирающей пластинки — она стояла на паркете в одних чулках и казалась приземистой, как-то по-домашнему коренастой, что выглядело для меня неожиданно. Она не обернулась, и, вкладывая всю нежность в ты хочешь кофе, я обнял ее сзади и поцеловал где-то под ухом. Она засмеялась, легко высвободилась: поставь это, — и только тогда обернулась ко мне, мерцая чуть пьяными глазами, и протянула диск Адамо. Я завел музыку, зажег свечи, потушил свет, разлил кофе, подбавил рому, внутренне дрожа и предвкушая, по-своему истолковав своего рода интимный азарт в ее взгляде, она же, чуть распаренная, возбужденная, вдруг принялась горячо говорить о своем возлюбленном, оставленном в Праге, не опуская и интимных подробностей. Она уже дошла до того, что он заставил ее сделать аборт, а я все не мог справиться с разочарованием, не ведая, что есть особый тип глуповатых женщин, которые каждого следующего любовника используют, перед тем как улечься в постель, в качестве психоаналитика. Она была занудно подробна, то зорко вглядываясь в меня и ища реакции, то уплывая в свое гинекологическое прошлое, и пару раз отводила жестом робкую попытку перебить ее или хоть сочувственно пожать пальцы. Это была своего рода песня, но у любого вдохновения бывает конец, она стала заметно иссякать, чуть даже понурилась, тут-то я и обхватил ее за плечи, она договаривала, что рада, рада была отправиться в Москву, и я, отчасти даже растроганный ее горестями, столь доверчиво мне поведанными, но и понимая, что оттяжка неминуема, что бестактно сразу же после таких излияний хватать женщину за грудь, целуя ее руки, решился выбросить свой главный козырь. Перебивая Адамо, я принялся жарко шептать, как виноваты мы все здесь перед ее родиной и что не все русские одинаковы, что есть те, кто отдавал приказы и сидел в танках, но есть и другие, другие… Тут я почувствовал, как натянулся шелк под моими трепещущими губами, как напряглась спина и отяжелели плечи; ушли ставшие жесткими руки, и, приглядевшись, я различил в полумраке, какой неприятный рисунок приняли ее только что столь сладко расползшиеся от рома и воспоминаний крупные губы. Она заговорила, и голос ее теперь звучал довольно грубо, даже вульгарно. Это было так неожиданно для меня, что я уловил только, что эти фашисты хотели расстрелять отца, что ее отец и вся семья были у этих фашистов в черных списках…

Боже, как мне не пришло это в голову раньше. Конечно же, кого могло новое правительство послать учиться в Москву после августа, да еще на идеологический исторический факультет? — только молодых людей с идеальными биографиями. Например, ее, мою несостоявшуюся подругу, дочку генерала чехословацкого КГБ.

К ее чести — она не донесла на меня, хоть знала, на каком я учусь факультете, и мое имя, разумеется. Более того, по-видимому, она скоро перестала на меня сердиться, думаю я, потому что однажды, увидев меня в ресторане гостиницы «Университетская», она, сидя в компании весьма состоятельного вида кавказских молодых людей, приветливо махнула рукой. А в другой раз, в интерклубе, куда иногда захаживал и я, танцуя с кем-то, моя чешка послала мне из-за спины партнера шаловливый воздушный поцелуй.

глава IV

ТИХИЙ БЛЮЗ

Мы часто обсуждали этот вопрос, прикидывали и так и эдак, но предмет, как ни крути, лежал в области абстракций, хоть черных мы с Сережей встречали на студенческих танцульках, а однажды сдружились с угандийцем — он прежде Москвы учился в Сорбонне, он умел играть на саксофоне, он хотел, чтобы мы нашли ему русский дьевочка, — увы, сам он не мог или не хотел нас ни с кем знакомить, хотя мы предлагали обмен — одну русскую на двух негритяночек. Конечно, нам был известен печальный рассказ Леонида Андреева на африканскую тему, но мораль его казалась нам натянутой, мы извлекли лишь, что во всякое время даже самый скромный мужской экземпляр вожделеет к самкам противоположной расы; иначе откуда было бы в мире столько мулатов. Оно, конечно, диамат, предмет сегодня непредусмотрительно забытый, а тогда принудительно изучавшийся нами, утверждал, что противоположности должны сходиться, но на рубеже шестого и седьмого десятилетий этого века в Москве где было найти достаточно убедительные нам противоположности? Помнится, мы даже заключили шутливое пари на бутылку болгарского бренди — кто первый переспит с негритянкой, но это мы ерничали и форсили, поддразнивая сами себя, ибо ситуация наша казалась нам вполне безнадежной, помнишь, Сережа?

Поделиться с друзьями: