Дорога в жизнь
Шрифт:
Вот врач выслушивает сердце: полные, ровные удары или есть сторонний шум? Так выслушивал я ежедневно и ежечасно организм детского дома. Удары становились все ровнее, ритмичнее. Все больше открытых лиц, ответных улыбок. Весь день не покидала ребят Екатерина Ивановна, весь день напролет – и в мастерской и после работы – проводил с ними Алексей Саввич. Не уходил к себе до позднего вечера и я. Но как в семье невольно больше думают о больном ребенке, чем о здоровом, так я непрестанно думал о троих ушедших. Ездил я в Ленинград, обошел все рынки, исколесил город вдоль и поперек – никаких следов. С той же мыслью ездил в Ленинград и Алексей Саввич.
– Зря проездил.
Беспокоил нас отряд Колышкина. От того, кто стоит во главе отряда, зависит очень много: от него зависит настроение, тон, биение пульса, то, как отряд встречает каждый свой день.
Когда я поутру входил в спальню первого отряда, я ощущал во всех жуковцах что-то вроде нетерпения: вот еще день пришел – как мы его проживем, что он принесет нам? Скорей бы! Интересно! В отряде Колышкина я видел глаза сонные или сумрачные, глаза, которые не хотели встречаться с моими.
Однажды после вечерней линейки я сказал:
– Суржик и Колышкин, перед сном зайдите ко мне.
Они пришли, помялись у дверей, неловко сели в ответ на приглашение, и оба, словно по команде, стали внимательно разглядывать носки собственных башмаков.
Я начал разговор без подходов, в лоб:
– Давайте говорить прямо: вас выбрали командирами в насмешку, чтоб не вы командовали, а над вами стать. Вы, мол, тряпки, что вы можете. Так ведь?
Оба молчали.
– А вы и согласились: да уж, какие мы командиры, куда нам. Неужели у вас нет самолюбия, нет характера? Смотрите, как Стеклов с Жуковым ведут свои отряды! Они и командиры – они и товарищи. Они слушают, что ребята им говорят, но они и с ребят требуют. А вы? Вы от своих ничего не можете добиться, ваши отряды и работают хуже, и в спальнях у вас порядка меньше. Что же, и дальше так будет?
Я хотел во что бы то ни стало расшевелить их. Чтоб они сами сказали, почему у них не идет дело. Но оба опять промолчали.
– Выбрать других недолго, – продолжал я. – Но, по-моему, стыдно вам будет. Неужели ты, Суржик, глупее Стеклова?
– Так у него в отряде кто? У него в отряде одни сопляки, – вдруг сказал Суржик.
И хоть его ответ с точки зрения педагогической не выдерживал никакой критики, он меня обрадовал: это был ответ человека, который задет, который способен почувствовать досаду, – словом, ответ живого человека.
– Хочешь, переведем тебя на место Короля? В третьем отряде небольшие ребята, и сейчас они без командира. Володин еще мал, сколько ему там, двенадцать… Хочешь?
– Не хочу, – не поднимая головы и упорно глядя в пол, пробурчал Суржик.
– Ну, а как же будет дальше?
– Погляжу…
– А ты, Колышкин, что скажешь?
Колышкин тяжко вздохнул и помотал головой:
– Не выйдет у меня…
– Почему?
Он снова тяжело вздохнул и отвернулся. Но я уже знал: если б он мог выразить вслух то, что мешало и ему и его отряду, он произнес бы одно слово: «Репин».
…Не могу сказать, чтоб у Суржика назавтра же дело пошло на лад. Нет, этого не случилось. Но что-то в этом вялом, равнодушном парне шевельнулось, что-то ожило. Чуть потверже стал звучать его голос в разговоре с ребятами, чуть независимее стал он отдавать рапорт. Встречаясь с ним глазами, я теперь читал в его взгляде что-то вроде упрямого
вызова: «Ты еще узнаешь мне цену. Погоди, увидишь, что есть Суржик!» Это не было перерождение. Но что-то произошло, что-то стронулось с места в этой неподвижной, сонной душе. Важно было не упустить это, вовремя поддержать, помочь.С Колышкиным не произошло ровно ничего. Разве что лицо его стало еще угрюмее, глаза еще тусклее, движения еще более вялыми и нескладными. Я понял: с Репиным больше нельзя оставаться в прежних отношениях, надо что-то круто и всерьез переламывать.
Впрочем, недолгое время спустя он сам дал мне повод для разговора.
20. ПАНИН
В столовой ребята сидели по четыре, иногда по шесть человек за столом. Когда освободились места Короля, Плетнева и Разумова, на одно из них посадили Панина, паренька лет тринадцати, угрюмого и неповоротливого, – того самого, что чуть не съел буханку; жесткие черные волосы его странно – козырьком – торчали вперед над низким лбом. И в первый же день я увидел, что Володин, единственный оставшийся от прежней компании, подсел пятым к соседнему столу.
– Почему не на своем месте?
– Так. Мне здесь лучше. Я вот с Пашкой и Петькой буду.
– Глупости! Тут ты только им мешаешь и самому неудобно – сидишь на углу. Иди на свое место.
Препираться было нельзя, и Володин нехотя вернулся. Но потом он стал ходить за мной по пятам, умоляя разрешить ему пересесть на другое место.
– Зачем?
– Ну, Семен Афанасьевич…
– Объясни, почему не хочешь оставаться на старом месте, тогда и поговорим.
– Ну, Семен Афанасьевич… Семен Афанасьевич…
Толкового объяснения не последовало – и Володин остался на прежнем месте. Но он воспользовался тем, что в столовую мы не ходили строем (просто было определено: завтрак от семи тридцати до восьми, обед – от часу до двух и т. д.), и изворачивался как мог. Он прибегал пораньше, ухитрялся с молниеносной быстротой проглотить все, что полагалось, и уходил прежде, чем Панин появлялся в столовой.
Панин проходил в столовую боком, не поднимая глаз, ел, уставившись в тарелку. Я видел, что его сторонятся, не садятся рядом, даже кровать его в спальне стояла на отшибе. Почему?
Думать, что ребят оттолкнула от него история с буханкой, я не мог – такая щепетильность как будто не была им свойственна. Нет тут другое. Но что?
В тот день мы с Алексеем Саввичем вернулись из Ленинграда, куда накануне пришлое отправиться обоим, уже после утреннего обхода и поспели прямо к линейке. Без нас рапорты по спальням принял Жуков.
Как всегда после отлучки, даже самой короткой, я приглядывался ко всем особенно пристально, и мне показалось, что есть перемена в ребятах. Неуловимая, едва заметная. Я не мог бы сказать, в чем она, знал только: перемена эта тревожная. Этому знанию научить не может ни одна книга, этому учит только опыт.
Во время завтрака я увидел, что Панина нет в столовой. На мой вопрос дежурный отвечал что-то невнятное. Я поднялся в спальню и нашел Панина жестоко избитым. Он не мог поднять голову, все лицо, все тело было в синяках.
– За что били?
Он прикрыл глаза и не ответил. Я знал, что спрашивать бесполезно: ни он и никто другой мне этого не скажет. Не скажут ни наедине, ни прямо, открыто, на общем собрании.
Я вышел из спальни, спустился в столовую и отыскал глазами Петьку:
– Созывай собрание.