Дорогая, я дома
Шрифт:
И один раз, когда мы собирались на очередной дансинг, она ходила по моей большой необжитой квартире в Тиргартене, мерила вечерние платья, искала нужный ракурс и освещение – и вдруг мечтательно закружилась перед зеркалом, осматривая себя будто со стороны, совсем как мать перед тем, как выйти с отцом в свет. Я сглотнул, вдруг трудно стало дышать, представил себе нас через десять лет – наш дом на берегу Эльбы, наш катер, нашего шофера, наших детей – и предложил ей выйти за меня замуж.
Мы оба были сиротами, у обоих родители погибли в войну – так что благословлял нас с моей стороны дядя Давид, а с ее – совсем древняя, чудом уцелевшая бабушка Хильдегарда, которая то ли не знала, кто я, то ли ей говорили, но она постоянно забывала. Я хотел, очень хотел устроить эту свадьбу в Гамбурге – но все закрутилось так быстро, что у нас просто не было времени организовать трансфер гостей, отель, рестораны – и мы просто и без лишних церемоний отметили нашу свадьбу в отеле «Кемпински». И если забыть, что за окнами лежал разрушенный и кое-как залатанный город, что мы были на острове, со
Дамы и господа, разрешите маленькую интермедию. Швейцария – небольшая страна, мы почти приехали в мой особняк под Люцерном. Я возвращаюсь домой после долгого рабочего дня, как и вы все, – каждый или почти каждый день. Вы приезжаете, съедаете ужин, выпиваете бокал вина или двойной виски, прочитываете газету или смотрите вечерний выпуск новостей. Ну а потом – потом идете в спальню. И вот вы, женатые мужчины, замужние женщины – скажите, кто из вас до сих пор дрожит, переступая порог спальни? Да, вы заходите – и ваша жена лежит там, скучная, в халате, в очках для чтения, с журналом или детективом в руках. И я могу поспорить, она даже не обернется на звук открываемой двери. Я волнуюсь, а мне уже восьмой десяток, хотя мы уже шесть лет вместе и я даже еще не вошел в дом. Я покупаю цветы – видите, каждый раз, как мой отец, – а она ждет меня, готов поклясться, с таким же трепетом.
Еще два поворота – и мы прибудем, я подойду к дому и отпущу шофера…
Реактивная авиация не то чтобы захватила меня – нет. Как хотите, в турбинах есть что-то нацистское, напоминающее геббельсовское вундерваффе. Все эти реактивные истребители, которыми нацисты хотели остановить темные полчища русских – в этом есть эффективность, но нет блеска. Я интересовался винтами и даже предлагал закупить один из самых экстравагантных лайнеров, какие знал, – советский Ту-114, воздушный гранд-экспресс, получивший в натовской кодификации странное прозвище Cleat – «зажим». У последнего вздоха сталинского большого стиля было четыре двигателя, по два соосных винта на каждом, которые ревели, как полчища голодных медведей, и уничтожали тонны керосина – но в нем была настоящая кухня, как в ресторане, с лифтом для подачи блюд наверх, и три класса – ряды кресел в третьем, столики под зеленой лампой во втором, и купе, настоящие купе с бархатными диванами – в первом.
Как бы то ни было – меня убедили в глупости моей затеи. Противиться турбинам было все равно что протестовать против восхода солнца, а в новой практичной Европе не осталось места для советских имперских фантазий.
И мы купили старые добрые «Дугласы ДС-8», в которых уже тогда началась эта нездоровая привычка – спрессовывать ряды кресел все теснее и теснее. Моя первая жена ушла от меня, когда мы подмяли под себя американский Berlin Air, а также TLU и собирались поглотить еще как минимум три чартерных линии. Руководителя TLU я вызвал к себе в кабинет, объяснил суть дела и показал на дверь, которая была у него за спиной. До сих пор помню выражение недоумения и обиды на его лице.
Потом я приехал из Франкфурта, по дороге из аэропорта зашел в цветочную лавку и сам составил букет, как это всегда делал мой отец. Когда пришел домой, в нашу огромную квартиру в центре, я обнаружил ее пустой, а шкафы – вывернутыми, будто в доме побывали воры и очень спешили. Букет упал на пол, так и пролежал там с неделю, засох и превратился в жесткий каркас былой нежности. Записка была приколота к двери, я нашел ее позже.
И ничего не случилось – просто дом, в котором мы жили, в секунду оказался пустой ненужной квартирой, с абсурдным количеством комнат и непонятно кому предназначенными шкафами, фенами, увеличивающими зеркалами и уж совсем непонятными, забытыми на полках пилочками и пинцетиками. В увеличивающем зеркале отражался он, уволенный руководитель TLU, – тот же жалкий и недоуменный вид. Что и говорить, я был неподготовлен. Директор TLU исчез так же, как появился, уступая место просто обиженному мальчику. Людвиг звал маму, звал папу – дом отвечал тишиной. Мой отец уходил из дома и возвращался, он работал и совершал сделки, а мать ждала его – и они любили друг друга. Он прожил недолгую жизнь и умер страшной смертью – но он никогда не знал, что можно прийти домой и обнаружить короткую записку на двери вместо жены.
Адвокаты развели нас, и я ее больше не видел. Слышал, что занималась экологией, защитой растений и, кажется, правами животных – если я не ослышался и такое вправду существует.
Оставшись один, я продолжал расширять мой бизнес и занялся несколькими побочными делами.
Вспоминая отца (да и Говарда Хьюза грешным делом), в начале семидесятых я финансировал пару фильмов и даже что-то похожее на смутную искру пробежало между мной и молодой немецкой актрисой, звездой Главного Немецкого Режиссера тех времен. Мы столкнулись на вечеринке в честь этого финансированного
фильма, в Мюнхене – оказались вместе в медленно плывущем гостиничном лифте, и атмосфера этой раззолоченной кабины, похожей на брачную каюту Скарлетт О’Хары на американском колесном пароходе, была такой интимной, что уже внизу, в фойе, я пригласил ее танцевать. Музыканты сыграли что-то медленное, огни летели, она была очень красива, а уроки Лауры не пропали даром – я кружил ее, и она шептала мне на ухо что-то о своем детстве, об имении отца на фьорде Эккерна – в этом путаном рассказе фигурировали и ее семья, и рояль в гостиной, и свечи в люстре, и даже английские бомбардировщики – словом, я чуть не расплылся, – но пришел Режиссер, усатый, с немытыми волосами, в кожаной куртке а-ля советский комиссар и сапогах – увел ее к своим длинноволосым друзьям.«Женщине нельзя позволять делать то, что она хочет, – говорил он потом, тараща бездонные от наркотиков глаза и размахивая в воздухе бокалом. – Каждая женщина ждет того, кто ее окончательно подчинит».
Это не помогло – актриса вскоре сбежала в Париж к Иву Сен-Лорану, а режиссер продолжил с дикой и отчаянной скоростью снимать свои фильмы – казалось, он нахлестывает своих актеров невидимой плетью, тянет за лески – нелепый, накокаиненный Карабас-Барабас.
Понимание истинных ценностей приходит с возрастом и деньгами. Простота и ясность – удел богатых. Германия богатела, но не выздоравливала. Я бежал от реальности как мог – семидесятые годы были для меня временем маленьких эксклюзивных отелей, временем лимузинов, временем постоянных перелетов – мы открывали линию на Майами и в Лос-Анджелес, я часами торчал в лаунджах, потом усаживался в огромные кресла салона первого класса, обкладывался газетами и книгами, закуривал сигару и беспрерывно гонял стюардесс за кофе. Они боялись меня, но боялись совершенно зря – аэропорты и самолеты были для меня убежищем. Мир вокруг медленно сходил с ума – все кричали о сексуальной революции, женщины ходили в непотребных тряпках, мужчины носили совершенно идиотские прически и усы, они дергались под кошмарную музыку и беспрерывно что-то вопили на демонстрациях. В моих самолетах было не так – стюардессы носили форму, узкие юбки, колготки, пиджаки и туфли, им запрещено было вплетать в волосы цветные нитки и вдевать кольца в нос. В воздухе не было и равенства полов – мужчина сидел в кабине и вел огромную машину, женщина приносила ему кофе. Моя женщина номер два тоже принесла мне кофе.
Она была очень молода и стеснительна и, когда я пригласил ее присесть рядом со мной – просто стояла, не зная, что делать. Готов поклясться, она даже на секунду метнула испуганный взгляд в сторону старшей стюардессы, и та еле заметно кивнула. Пять часов, которые оставались до Лос-Анджелеса, были часами чистой прелести. Она была родом из Трира, прекрасной, идиллической немецкой провинции, у ее отца была там бакалейная лавка, она рассказывала, как бегала со своими друзьями по виноградным холмам вверх, к огромной статуе Германии, озирающей сверху Мозель, и как красиво горят огоньки и идут пароходы. Это был ее первый трансатлантический перелет. Я шутливо пообещал ей, что поднимусь к той статуе, хотя внутри себя был серьезен и не одно упоминание виноградников всколыхнуло мою память.
У нее было открытое лицо – лицо, на котором, как на новом песке, волны страстей и невыполнимых желаний еще не оставили своего следа. В первые же минуты разговора я заметил, как легко заставить вспыхивать радостью ее черные удлиненные глаза. Я представил себе, как покажу ей Лос-Анджелес, свожу в несколько клубов, приглашу на ужин в SPAGO, как она увидит океан, который затмит в ее еще почти детской головке Мозель, как счастливо будет она смотреть на богатство этого города, как будет фотографироваться на фоне огромных букв «Голливуд». Я вдруг понял, чего мне не хватало в первом браке, и, боясь спугнуть этот мираж, спросил:
– Вы умеете танцевать?
– Нет, – просто ответила она, и для меня все было решено.
Я научил Алиссию танцевать. Я вел ее, и у нас неплохо выходило. Я показывал ей движения, она копировала – я думал, что это любовь, слышите? Я приближаюсь к моей заветной двери, я волнуюсь, я хочу ее – мою настоящую любовь, но и Алиссию я хотел тоже. Я показывал ей, как двигаться, она выполняла – любовь прорастала через мою власть. Под шелест пальм и под джаз-банд лос-анджелесского «Ритца» у нас неплохо выходило. Мы двигались по залу, и я считал ей на ушко «раз-два-три», а она почти не слушала – озиралась вокруг, и в больших черных глазах бежали, как огни на взлетной полосе, отражения лампочек и свечей. «Раз-два-три», – и с каждым шагом я молодел, и тень Лауры исчезала, и снова возвращалась моя мать, поворачивающаяся перед зеркалом, вилла на Эльбе, катер, виноградник. Для Лауры наша совместная жизнь была эпизодом, для этой – станет исполнением ее желаний. Я научу ее. Сделаю такой, какой должна быть жительница моего, нашего дома. Она не уйдет – этот танец она не сможет оборвать. Океан шумел за окном, вторая бутылка вина была почти допита, ее язык уже заплетался и походка была неверной – мне вдруг захотелось обратно, через океан, домой – уже с ней. Я принял ее под локоть, мы вышли в холл, окна были открыты настежь, навстречу океанскому бризу, навстречу шуму огромного солнечного города, еще только просыпающегося к жизни, и портье, у которого где-то несомненно лежало резюме с пятью большими фотографиями, сообщающее, что он на самом деле актер и сегодня-завтра готов подписать голливудский контракт, – портье смотрел на нас, словно вспоминая прежнюю роль. У стойки мы остановились, и моя старомодность решала извечный вопрос: к тебе или ко мне? Распрощаться здесь, предложить выпить у меня или просто вести к себе в номер – этого вопроса, кажется, не существовало для нее, она была пьяна и счастлива, она мне доверилась. И в тот момент, когда я уже сделал первый робкий шаг к лифтам, портье наконец вспомнил: