Дороги еврейских скитаний
Шрифт:
Из огромных кувшинов хасиды пили медовую настойку. Откуда пошел ложный слух, будто еврей не умеет пить? Тут к восхищению подмешивается укор, недоверие к племени, которому вменяют в вину рассудочность. Но здесь я своими глазами видел, как евреи теряют рассудок, — правда, не после трех кружек пива, а после пяти кувшинов крепкой настойки, и не по случаю военной победы, а от радости, что Господь наделил их Законом и знанием.
А еще раньше я видел, как они теряли рассудок во время молитвы. Дело происходило на Йом-Кипур. В Западной Европе его называют Днем примирения — уже в одном этом названии проявляется вся готовность западного еврея к компромиссу. Йом-Кипур — это не день примирения, а день расплаты; трудный день, двадцать четыре часа которого вмещают в себя двадцать четыре года покаяния. Он начинается накануне, в четыре часа пополудни. В каком-нибудь городе с подавляющим большинством еврейского населения этот главный еврейский праздник напоминает бурю, застигшую тебя в утлом суденышке в открытом море. В переулках резко темнеет: во всех окнах разом меркнет
Сходную перемену в людях я видел только на еврейских похоронах.
Тело благочестивого еврея кладут в простой деревянный гроб и покрывают черным платком. Никакой колесницы не предусмотрено: быстрым шагом, кратчайшим путем — не знаю, потому ли, что таковы предписания, или поскольку медленный шаг удвоил бы тяжесть — четыре еврея несут умершего на кладбище. Они почти бегут с телом по улице. День ушел на приготовления. Дольше суток мертвому нельзя оставаться на земле. На весь город слышны причитания осиротевших близких. Изливая свое горе первому встречному, с криками бегут по улице женщины. Они разговаривают с усопшим, называют его ласковыми именами, просят его о прощении и снисхождении, осыпают себя упреками, растерянно спрашивают, как им теперь жить, уверяют, что для них все кончено — и все это посреди улицы, на проезжей части, бегом, под безучастные взгляды из окон, в будничной толпе случайных прохожих, под скрип колес проезжающих телег и крики лавочников-зазывал.
На кладбище разыгрываются чудовищные сцены. Женщины не хотят уходить с могилы, их приходится усмирять, утешение похоже на укрощение. Мелодия заупокойной молитвы грандиозна в своей простоте; погребальная церемония коротка и почти резка; толпа нищих, сражающихся за подаяние, огромна.
Семь дней ближайшие родственники сидят в доме покойника на голом полу или на низких табуретках; они передвигаются по дому в чулках и сами выглядят как полумертвые. В окнах, перед кусочком белой холстины, горит за покойника тусклая свеча, и соседи приносят оплакивающим сваренное вкрутую яйцо — пищу того, чья боль кругла, безначальна и бесконечна.
Но и радость бывает бурной, не менее бурной, чем горе. Как-то раз один цадик женил своего сына, четырнадцати лет от роду, на шестнадцатилетней дочери другого цадика, и хасиды обоих ребе прибыли на торжество, которое длилось восемь дней и собрало не менее шестисот гостей.
Городская управа позволила евреям праздновать в старой пустующей казарме. Три дня гости были в пути. Вот они прибыли: в повозках, с лошадьми, соломенными тюфяками, перинами, детьми, драгоценностями, огромными баулами — и разместились в казарме.
В маленьком городке случилось большое волнение. Около двухсот хасидов переоделись, облачились в старинные русские одеяния, опоясались старинными же
мечами и на неоседланных лошадях поскакали по улочкам. Среди них нашлись отличные всадники, опровергающие плоские анекдоты по поводу еврейских военных врачей, которые якобы боятся влезать на лошадь.Восемь дней продолжались шум, толчея, песни, пляски и выпивание. В числе приглашенных я не был. Торжество затевалось лишь для участников события и членов свиты. Посторонние толпились на улице, заглядывая в окна и вслушиваясь в плясовую музыку, — кстати сказать, весьма неплохую.
На европейском Востоке много замечательных музыкантов. Ремесло музыканта переходит от отца к сыну. Отдельные музыканты приобретают себе имя и славу, выходящую на несколько миль за пределы родного местечка. На большее подлинные музыканты не претендуют. Они сочиняют мелодии и, не зная нотной грамоты, передают песни по наследству своим сыновьям, а заодно и большому количеству евреев Восточной Европы. Они настоящие народные сочинители. После их смерти люди еще лет пятьдесят рассказывают случаи из их жизни. Имена их вскоре стираются в памяти, а мелодии поются и путешествуют по белу свету.
Музыкант очень беден: на чужой радости не разживешься. Ему платят гроши, если дадут домой чего-нибудь вкусного да детишкам пряничков, то уже хорошо. От богатых гостей, так называемых заказчиков, музыканту перепадает на чай. По безжалостному закону Востока любой бедняк, а стало быть, и музыкант обременен потомством. Это и худо, и хорошо. Сыновья начинают играть и мало-помалу составляют «капеллу», которая чем больше числом, тем больший приносит доход, и чем больше народу соберет под своим именем, тем громче будет славить это имя молва. Иногда какой-нибудь поздний потомок музыкальной семьи выходит в большой мир, становясь прославленным виртуозом. На Западе есть такие исполнители, но перечислять их поименно я не считаю нужным. Не потому, что это может быть им неприятно, а просто из чувства справедливости по отношению к их безвестным предкам, которые вовсе не нуждаются в подтверждении своего дарования талантом внуков.
Артистической славы добиваются также певцы или чтецы молитв, которых на Западе называют канторами, а в Восточной Европе — хазанами. У этих певцов дела обстоят, как правило, лучше, чем у музыкантов: они служат религии, их искусство благостно и торжественно. Дело, которому они себя посвятили, ставит их в один ряд со священниками. Некоторых, чья известность достигает Америки, приглашают за океан в богатые еврейские кварталы. В Париж, где существует несколько богатых еврейских общин, представители синагог ежегодно выписывают на праздники какого-нибудь знаменитого певца и хазана из восточных земель. И тогда евреи идут на молитву, как на концерт, разом удовлетворяя и религиозное, и эстетическое чувство. Я подозреваю, что содержание исполняемых молитв, равно как и само пространство, в котором они произносятся, повышают художественную ценность певца. Лично мне так ни разу и не выпал случай проверить, правы ли были евреи, с жаром уверявшие меня в том, что такой-то и такой-то хазаны пели намного лучше Карузо.
Самое же диковинное ремесло выбрал себе так называемый бадхан — шут и паяц, философ и сказочник. Ни один городок, ни одно местечко не обходятся без хотя бы одного бадхана. Он веселит гостей на свадьбах и семейных праздниках, ночует в молельне, сочиняет сказки, слушает мужские диспуты и ломает голову над всяким вздором. Никто не принимает его всерьез. А ведь он серьезнейший человек! Он с таким же успехом мог бы торговать птичьим пухом и кораллами, как вон тот состоятельный господин, который приглашает его на свадьбу, с тем чтобы бадхан выставил себя на посмешище. Но бадхан не торгует. Ему не с руки заводить ремесло, жениться, родить детей и слыть уважаемым членом общества. Он ходит из деревни в деревню, из города в город. С голоду не умирает, но вечно ходит полуголодный. Бадхан не умирает — бадхан нуждается, причем нуждается добровольно. Его сказки, попади они в печать, произвели бы в Европе фурор. Во многих всплывают темы, известные из идишской и русской литературы. Знаменитый Шолом-Алейхем был своего рода бадханом — правда, бадханом разумным, честолюбивым, осознающим свою культурную задачу.
На европейском Востоке вообще нередки одаренные сказители. В каждой семье всегда найдется какой-нибудь дядя, мастер рассказывать сказки. В глубине души он поэт, и сюжеты свои он либо заготавливает заранее, либо выдумывает и меняет по ходу дела.
Зимние ночи холодны и долги, и сказочники, у которых обычно худо с дровами, готовы рассказывать за два-три стаканчика чая или за то, чтоб их пустили погреться у печки. К ним относятся по-другому — лучше, чем к профессиональным шутам. Они хотя бы для отвода глаз пытаются заниматься практическим ремеслом и достаточно умны, чтобы не афишировать перед прагматически настроенным рядовым евреем прекрасное безумие, воспеваемое шутом. Шуты — революционеры. Рассказчики-дилетанты заключили союз с обывательским миром и остались любителями. Обычный еврей считает искусство и философию, существующие вне связи с религией, не более чем «развлечением». Впрочем, он достаточно честен, чтобы не лицемерить, и от разговоров о музыке, об искусстве скромно воздерживается.
Идишский театр приобрел за последние годы на Западе такую известность, что возносить ему здесь хвалы нет нужды. К тому же это изобретение скорее западного, чем восточного гетто. Благочестивый еврей не ходит в театр, полагая, что это нарушает религиозные предписания. Театралами на европейском Востоке становятся просвещенные евреи, как правило, с развитым национальным самосознанием. Они европейцы, хотя до типа западноевропейского театрала, который идет на спектакль с желанием «скоротать вечерок», им еще очень далеко.