Дороги и судьбы
Шрифт:
Однажды была на охоте и осенью... Едва мы вселились в этот дом, А. А. купил собаку, английский сеттер, «сеттериха», кличка — Лада. Попала она к нам не слишком юной (семь лет), зато обладала охотничьим опытом, медалями, дипломами, длинной родословной. В августе мы с А. А. обычно расставались: я ехала в какой-нибудь «дом творчества», он же с ружьем, собакой и рюкзаком — в свои охотничьи места: поезда, пересадки, автобусы, километры пешком. Но вот у нас появился автомобиль, водила его я, и в августе 60-го года мне удалось убедить А. А. взять меня и автомобиль с собой. «Подумай, насколько это будет удобнее и проще».— «Я за удобствами не гонюсь,— отвечали мне,— а вот тебе, матушка, там будет скверно, никакого «конфорта», ни ванных, ни душей, и ночевать неизвестно где!» Он прекрасно знал, что не было в моей жизни не только комфорта, но и дома своего долго не было (углы, комнаты, унизительная зависимость от хозяек!), однако его забавляло изображать меня эдакой капризной иностранкой, что объяснялось, конечно, моей многолетней оторванностью от России, моими о ней книжными, нередко его смешившими представлениями. «А это — изба рюсс! — объявлял он, когда мы выезжали куда-нибудь за город,— ну-с, а это сконапель нужник!» Будто я не видела изб, будто в Находке, в Казани не сталкивалась близко с этими промороженными дощатыми строениями...
И вот — поехали. Сначала в какое-то местечко под Костромой на берегу искусственного моря: пристанище охотников, оттуда затем расходившихся, разъезжавшихся, крыши, впрочем, у пристанища не было, ночь — на открытом воздухе, некоторые —
А затем мы на той же моторке вернулись к нашему автомобилю и отправились в какой-то торфяной поселок. Недавно прошли дожди, и по российскому бездорожью ехали мы долго и мучительно, проваливались в лужи, застревали в грязи, Лавров и А. А. в своих резиновых, выше колен сапогах выходили, подкладывали под буксующие колеса ветки, толкали машину, весело крича: «Раз, два, взяли!», выталкивали, ехали дальше, оба были в прекрасном настроении и уже называли друг друга на «ты». Реформатский рассказывал о своем покойном пойнтере по кличке «Икс», хвастался Ладой. Лавров — о своей гончей, с ней он охотился зимой: «Работала прекрасно, взял из-под нее несколько зайцев и двух лисиц»... «И вот вообрази: собака запустовала, брать ее на охоту, конечно, нельзя, попросил приятеля поохотиться из-под его сеттера...» Я же — молча страдала. Голубая «Волга», предмет моей радости и гордости, была создана для легкой жизни на асфальтах и совершенно не рассчитана на этот ужас, подстерегавший нас около каждой деревни. Ибо если дорожное покрытие между деревнями было еще терпимо, то километров за пять до деревни неизменно кончалось, и когда вдали рисовались контуры «населенного пункта», сердце мое падало: о, господи, опять! Сейчас увязнем в грязи, провалимся в лужу, погубим мою красавицу, оторвем ей какую-нибудь почку, а этим двум — наплевать, им лишь бы до своего охотничьего места добраться. К вечеру добрались, чудом не сгубив машины. У Лаврова был в поселке знакомый егерь, он устроил нас с А. А. на постой в избу, хозяева уступили нам горницу (кровать с горой подушек и подзором, герани, вышитые коврики, тучи мух), а сам устроился еще где-то. Костромские темные леса полукольцом окружали поселок, я бродила там со своей книжкой, боясь особенно углубляться, ходила с хозяйкой по грибы (впервые в жизни!), научилась узнавать белые, отличать подосиновики от подберезовиков (их хозяйка называла «серые»)... Насколько А. А. и Лавров в своих старых куртках, кепках и сапогах, оба бородатые, были в этом поселке уместны, будто век тут жили, настолько неуместно выглядела я, эдакая дачница с несмываемым клеймом горожанки, и в отношении хозяйки ко мне проглядывала добродушная снисходительность, смешанная с любопытством... А. А. был на охоте неутомим, от Лаврова ни в чем не отставал, был способен пройти пешком бог знает сколько километров, а вот к прогулкам ради прогулок — неприспособлен совершенно. Позже, куда бы мы ни приезжали (Малеевка, Ялта, Дубулты, Пахра),— немедленно приковывался к письменному столу, мог провести за ним, с перерывами на еду, весь день, слова «гулять» не признавал вообще, чтобы выгнать его на воздух, надо было изобретать предлоги — что-то купить, о чем-то разузнать...
Погода стояла сухая, наш путь из торфяного поселка в Кострому был сравнительно легким, а затем мы отправились в сторону города Галича, не доезжая, свернули налево к старинному селу Антипово, проехали его и по зеленой траве, как по ковру, докатились до одинокого хутора.
Там у самого темного леса жили старик со старухой. Старик мастерил колеса, а старуха пасла свою корову... До ближайших деревень — до одной шесть, до другой восемь километров — на отшибе стояли эти три избушки (жилая, колесная мастерская и банька), старик длинно-и седобород, молчалив, и все он что-то работал, строгал, пилил, старуха — сухонькая, суетливая, платок на ее голове то и дело сбивался набок, то она корову окликала: «Малинка, Малинка!», то старика за что-то корила, а вот с дурачком Пашей, у них гостившим, была тиха и ласкова — «божий человек». Керосиновые лампы, темные лики святых в углу, лампада, ярко-розовые бумажные
цветы, украшавшие засиженные мухами пожелтевшие фотографии, среди них портрет задолго до первой мировой войны повенчанных хозяев избы (каменные лица, каменные на коленях руки) — было для меня во всем этом что-то нереальное, что-то из читанных в детстве сказок... Дни конца августа были погожими, теплыми. Лавров ночевал на сеновале, мы — в машине (в избе старуха не советовала: «клопики обеспокоют»!), ели на воздухе, умывались в речке, и, поднимаясь с полотенцем на плече по склону, я каждый раз как бы сызнова видела эту сказочную картинку (три избушки у темного леса) и думала, что мы вот скоро уедем, а надвигается осень, дожди и ветра, а там — зима, и буря мглою небо кроет, и снегом занесены крыши изб и эта зеленая, ковровой мягкости трава, а из леса, быть может, вой голодных волков, и как же они тут, эти двое восьмидесятилетних? «А ничего — живем!» — говорила мне старуха. Старик целые дни проводил у распахнутых дверей своей мастерской, строгал и пилил, дурачок Паша грелся на солнышке, сидя на пороге избы. Уже не помню, во что он был одет и обут, помню его кроткое, лишенное возраста и почти лишенное растительности лицо и то, как он беспрерывно что-то бормотал... Проходя мимо, скажешь ему: «Хорошая сегодня погода, Паша!» — и он надолго заведется, повторяя: «Хорошая, милая, хорошая, ох, хорошая погода, хорошая...» Вот старуха длинным ухватом вынимает из печи горшок щей, я из любопытства кручусь около, другим концом ухвата меня бьют по плечу (отскакиваю, извиняюсь), является старик, вешает кепку на гвоздь, следом — Паша, оба осеняют себя крестным знамением, садятся за стол, берут ложки... Один сын стариков был председателем колхоза деревни Хмелево, другой — егерем, жил в деревне Зады. Накануне отъезда мы егеря угощали (водку и консервы с собой привезли), застолье на воздухе перед избой, старуха зовет меня в сторонку: «Осиповна! Ты Иванушку не больно потчуй! Слаб он!» За хлебом я хаживала в деревню Хмелево, однажды меня подвезли на телеге, я ехала разувшись, свесив босые ноги, дорога шла лесом, ветки норовили хлестнуть по лицу... «Лихих людей» (как выражалась старуха) в этих местах можно было не опасаться, машина наша весь день стояла с открытыми дверцами...Но яснее всего мне помнится, как мы с А. А. сидим на высоком холме, прямо на траве, у ног наших, вытянув передние лапы и уткнув меж них морду, лежит собака, солнце идет к западу, очень тихо, и с холма открывается вид... Поля, луга, чернеющие вдали леса и еще какая-то полоска на горизонте, присмотришься — видишь: деревенька. Но как описать именно этот вид, именно эти поля, эти луга? «Над печалью нив твоих...»? «Твой простор...»? Либо чужие слова приходят в голову мне, книжнице, мне, горожанке, либо — истертые, банальные, общие. Своих — не найду. Но вот пока мы так молча сидели, молча глядели, что-то внутри у меня щемило, щемило, и почти до слез... Потому ли, что земля подо мной, передо мной была родиной далеких по отцовской линии предков, живших когда-то на этих галицких и костромских землях, и, значит, голос крови? Однако похожее чувство (почти до слез) я испытала двумя годами позже, около речки Сороть в Михайловском (и тут уж предки были ни при чем!), а больше — нигде и никогда, хотя много я с тех пор ездила, много чего видела...
В декабре 1963 года погибла от рака наша Лада, мы были к ней привязаны, заводить другую собаку и в голову не приходило, какое-то время А. А. охотился с ирландским сеттером Лаврова, шли годы, все труднее давались А. А. долгие охотничьи переходы и ночевки где попало, и сейчас мне уже не вспомнить, когда он был на охоте в последний раз... Вот запись из его дневника, сделанная ранней весной 1975 года, в поезде — мы ехали в Ялту: «Снега под Москвой почти нигде нет, после Тулы чуть больше в овражках и канавах. Глядя на мелоча`, чуть не плакал: ведь вот прилетят вальдшнепы. А у меня с ними — все кончено. Живу этим словом «кончено» во всех смыслах».
А в следующем, 1976 году, в письме из Ялты к С. С. Высотскому, фонетисту и диалектологу, А. А. пишет: «Дорогой моему сердцу Серега! Странная погода и запоздавшая необычная весна! Распустилась «Тюлия бабилоника», плакучая ива, а березки (их тут две лишь!) только вчера дали первые листочки. По старой примете, как распустится береза, кончается ток глухаря. Все это грустно еще и потому, что я больше никогда не послушаю токующего глухаря. «Не тот я стал теперь, все миновало!» — поет Григорий Грязной в «Царской невесте». Да что тут толковать, жизнь-то прожита...»
Вслух же о том, что тоскует по охоте, не говорил никогда. Не в его привычках было жаловаться на старость, на болезни, на потери. Последние годы жизни его мучили боли в ногах — спондилез, так мы с ним думали... Боли А. А. переносил мужественно, громко не стонал, лишь морщился вставая, а на мой утренний вопрос «как ты спал?» отвечал с усмешкой: «Нога болела у меня, нога болела»...
Из друзей его молодости, его сверстников и коллег я застала в живых В. Н. Сидорова, П. С. Кузнецова, С. И. Ожегова, но в шестидесятые годы они один за другим — умирали. Со старым приятелем Р. И. Аванесовым, А. А. пережившим, отношения на моей памяти были отдаленные, в основном телефонные. Пережила А. А. и Ирина Сергеевна Ильинская, тоже друг молодости, сотрудник Института русского языка. А. А. относился к ней нежно, называл ее «Микки», виделись они редко, но их телефонные беседы бывали долгими и задушевными, темы затрагивались и деловые, и личные. Из далеких «опоязовских» времен тянулось знакомство с В. Б. Шкловским. Жили мы с ним в одном доме, но общались они с А. А. главным образом во время «ялтинских апрелей». Были на «ты», беседовать друг с другом любили. «Многие из нас,— говорил Шкловский,— обращаются с языком как с половой тряпкой. А присутствие Реформатского подтягивает!» Запись из ялтинского дневника А. А.: «Вечером заходил Витя Шкловский. Толковали об Эйзенштейне, Иване Грозном, опричнине, Петре Первом, об арабах, о Наполеоне... Забавный у Вити ум — как воробей!» Иногда А. А. записывал ему понравившиеся высказывания Шкловского. Например: «Выше едешь — тише будешь!»
А. А. часто вспоминал Л. Н. Галицкого и Г. О. Винокура. В дневнике А. А. рассказано об одной незабвенной ночи, проведенной ими в ресторане «Прага» — было это в начале тридцатых годов... «Лев Галицкий собеседник был классный, сколько знаний из области литературы, театра, истории, языка! А про Григория Осиповича и говорить нечего: его образованность и уменье найти нужный тон разговора — всем известны. Сидел я весь тот вечер и почти всю ночь как будто бы я в компании Соболевского и Вяземского — так это искрилось умом и остротой. В четыре утра нас попросили вон. Допив «Имеритинское», мы изошли. Лева сел в трамвай (тогда так рано они ходили), а Гр. Осипович затащил меня к себе, где мы пили чай и пели дуэт из первого акта «Евгения Онегина»: «Слыхали ль вы...» Винокур пел Татьяну, я — Ольгу. Не помню, когда я ушел от Винокура... 17 мая 1947 года внезапно умер Винокур. 12 июля 1948 года умер от долгого туберкулеза Галицкий. Это была потеря и Вяземского и Соболевского и еще очень многого: потеря людей своего поколения!»
Последние лет пятнадцать своей жизни из людей своего поколения и своей профессии Реформатский теснее, чем с другими, был связан с ленинградским ученым А. А. Холодовичем. Приезжая в Москву, он иногда останавливался у нас. Переписка с ним занимает значительную часть верхнего ящика письменного стола.
Другие друзья, Александру Александровичу преданные, бывшие с ним рядом до его смертного часа, были людьми иных поколений — его ученики.
3
Думал о смерти и бессмертии. Оно
конечно грустно. Но мысль-то шла
мудрая. И пришел я к выводу, что
физическое бессмертие не нужно.
Бессмертие может быть не в себе и
не в кровных детях, а лишь в верных
и последовательных учениках.