Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Странное дело! Я помню улицы Харбина, могу описать все квартиры и комнаты, в которых мы жили, дворы, в которых я играла, помню расположение комнат и обстановку в домах моих подруг, помню аудитории Ориентального института,- словом, помню все. А вот какова была редакция журнала, где я месяц мучилась,- не помню совершенно. Там, конечно, было несколько комнат, но из памяти выветрилась даже обстановка той, где я работала. В той же комнате сидели двое молодых русских: Галя и Алеша. Галя переводила с английского на русский - это было куда проще того, что предстояло мне, и я завидовала Гале. Алеша то ли был секретарем, то ли техническим сотрудником. Алеша-то и дал мне статью для перевода, и я похолодела, начав ее читать. В этой научной статье (климат? почва?) я и русские слова не все понимала, какой уж тут английский! Я взяла в руки перо, но не смогла перевести даже первой фразы. Мне казалось,

что Галя и Алеша не столько работают, сколько искоса следят за мной, и нужно изо всех сил скрывать от них, что я ничего не умею, что попала сюда по недоразумению. Мне казалось, что если я попрошу словарь, то сразу выдам свою беспомощность. Надо было создать хотя бы видимость работы, и я стала выписывать слова, которые потом, дома, найду в словаре, и располагать их в алфавитном порядке. Кто-нибудь, проходя мимо, мог увидеть, чем я занимаюсь, и я прикрывала ладонью то, что писала.

Когда я вернулась домой, после мучительных проведенных в редакции часов, матери дома не было. А ее-то мне и нужно было, не с Гулей же говорить! Она, конечно, пыталась меня расспрашивать, но я не удостаивала ее ответами. Вероятно, говорила обычное: "Отстань! Не приставай!" Бедная Гуля! Вчера она стирала и гладила, ее заботы и хлопоты были нужны, а сегодня с ней и говорить не желают! Бедная Гуля! Она жила надеждой, что в доме прибавится денег, но у старшей сестры что-то явно не ладится, быть может, ее уже выгнали, а объяснить толком ничего не хотят!

Вернулась наконец мать, и на нее я обрушиваю все пережитое за день. И всегда мне хочется сказать все сразу, сделать так, чтобы мать мгновенно поняла всю унизительность, всю невозможность моего пребывания в журнале... И я завтра туда не пойду... Алеша и Галя... И все надо мной смеются, и я ни одного слова, и не могу же я сразу просить словарь, и когда... и еще...

Меня попросили "не мчаться галопом", "прекратить ламентации", успокоиться и рассказать все по порядку. Затем меня назвали "идиоткой" за то, что я стеснялась попросить словарь, и добавили что-то еще неодобрительное...

После вечернего чая мы с мамой уселись переводить статью, а Гуля была отправлена спать на мой сундук. Мать диктовала усталым голосом, я - писала. Попадались слова, которые надо было искать в словаре, я искала, бормоча: "Видишь? И ты не знаешь.!" Записав продиктованное, я ждала продолжения, его не следовало, мать, закрыв глаза, откинулась на стуле. Думает? Спит? Мама! Она вздрагивала: да, да. Где мы остановились?

Статья была переведена ценою нескольких мучительных ночей. Перевод никуда не годился. Я видела потом эти листочки на Алешином столе. Чуть не все перечеркнуто, чуть не над каждой строчкой написана другая рукой англичанина, редактировавшего английские переводы. Я обомлела от стыда, увидев эту несчастную рукопись.

В своем стремлении хвататься за все, что может дать хоть какой-то заработок, только б схватить, только б зацепиться, только б не пропустить, мать переоценивала свои силы. Ночью, после школы, тетрадей, частных уроков, лекций - она не могла делать переводы научных статей, да еще на чужой язык! Впрочем, не научных и на свой язык - тоже не могла. В то же время (или раньше) мать переводила роман Агаты Кристи "Убийство Роджера Экройда" для одной из эмигрантских газет - подвалы с продолжениями. Переводила урывками, между другими делами, часто - глубокой ночью. Убеждена, что перевод был сделан кое-как. Не думаю, что тогда я могла судить о его качестве, но что-то раздражало меня. Видимо, безотчетно я догадывалась, что мать не может хорошо выполнить все работы, за которые хватается. Лишь бы как-нибудь. Лишь бы деньги получить.

На что она рассчитывала, сунув меня в этот журнал? Видимо, тут действовало то легкомыслие, та надежда на чудо, которые в свое время подвигли ее на то, чтобы снять комнату № 43, когда и за одну-то платить было нечем.

И сегодня, через сколько лет, мне тяжко вспоминать дни, проведенные в редакции журнала. Была осень, лучшее в Маньчжурии время. Я смотрела в окно и завидовала прохожим, они свободны, идут, куда хотят, а я - на каторге. Это и в самом деле была каторга, ибо я не работала, лишь создавала видимость работы, сидела не на своем месте, не умела делать порученного мне дела, ощущала себя самозванкой, обманщицей, подозревала всех в желании меня разоблачить, надо мной посмеяться. Мне казалось, что за стеной, за дверью кто-нибудь непременно говорит обо мне дурно. Свое пребывание в этом журнале я ощущала как нечто безнравственное, пыталась объяснить это матери, меня не хотели слушать. У матери было одно желание, чтобы я до конца месяца как-нибудь

досидела, получила жалованье, ну, а там видно будет...

Месяц я досидела, деньги получила, хотя было у меня желание от них отказаться. А быть может, я лишь сама перед собой разыгрывала сцены, как я отказываюсь,- не заслужила, дескать - и как это будет красиво и гордо, и все меня зауважают... Я сказала матери: "А было бы честнее отказаться...", сказала полувопросительно, вызывая мать на разговор, хотя знала, что беседой меня не удостоят, что в ответ мне будет холодно сказано: "Ты что, в уме?"

А затем судьба меня немного вознаградила... Один старый еврей, харбинский коммерсант, ушедший на покой, вздумал писать сценарии для Голливуда. Эти коротенькие опусы (две-три страницы на машинке) следовало переводить на английский язык. Примитивнейший сюжет, изложенный примитивнейшим языком, переводить было нетрудно... К старому коммерсанту я являлась раз в неделю, в определенный день, оставляла перевод, получала десять "гоби" и уходила счастливая, спрятав в сумку листки с новыми приключениями героев сценария...

У старика была секретарша, она отправляла в голливудские студии мои переводы (ответов не было никогда!), она печатала на машинке, она, видимо, исправляла слог старика, ибо по-русски он изъяснялся примерно так: "Возьмите тот вещь на эта окна!"

Полутемная гостиная с зашторенными окнами, с креслами в чехлах, блестящий паркет, я стою, вынув из сумки перевод, жду в тишине этой квартиры (сколько тут комнат? кто еще живет тут?), и вот слышится поскрипывание - секретарша катит старика в кресле, старик не ходит. И я рада, что он пока жив, видимо,- здоров, раз катят, теперь остается лишь молить Бога, чтобы у него был готов новый "сценарий", уже наш бюджет строится на этих еженедельных десятках...

Я не знала, какова семья у этого патриарха (вид почтенный: орлиный нос, седая курчавая борода), лишь однажды, когда я стояла в гостиной, прошла полная, нарядная дама с зонтиком, спросив меня мимоходом: "Папашу дожидаете?" Дочь? Невестка? Десятки, мне выплачиваемые, жалованье секретарши, расходы на отправку сценариев в Голливуд, быть может, в графе расходов этой богатой семьи назывались так: "Папашины капризы".

Явная бессмыслица моих занятий меня не удручала. Работа была по моим силам, я с ней справлялась, я честно зарабатывала свои десятки, и совесть моя была чиста. А что до бессмыслицы - то бессмысленным в те годы мне представлялось наше существование вообще: лекции в Ориентальном институте, и мамина работа в школе, и все другие ее и мои работы, то возникавшие, то исчезавшие. Я постоянно ощущала нашу беспомощность, нашу незащищенность. Кто-то внутри меня постоянно спрашивал: зачем все это? Дальше что? Но я знала, что советов мне никто не даст, и лучше не спрашивать, а жить изо дня в день.

***

Отчетливо и последовательно я помню себя и все, что происходило со мной, лишь с Харбина. Мне не было шести лет, когда из вагона, стоявшего на запасных путях харбинского вокзала, мы переехали в одноэтажный, под железной крышей дом, заняв в нем одну из двух квартир. Окна выходили в палисадник с черемухой и акациями, а крыльцо - на просторный двор, где я и дети соседей играли, ссорились, плакали, мирились. Когда подросли, двора нам было уже мало, мы перенесли игры на тихую Гиринскую улицу, по которой никто не ездил, играли там в "казаки-разбойники" и в лапту, и это было ужасно, когда тебя за какую-то провинность не выпускали из дому, и ты слышала, как они там орут, визжат, бегают, и все без тебя, без тебя! Из этого дома я пошла в школу, в этом доме прочитала свою первую книгу "Приключения Тома Сойера".

Если верить словам песни "С чего начинается родина..." - так не отсюда ли, не с этого ли дома, палисадника, двора, улицы должна была начаться для меня родина? Нежную привязанность мне следовало сохранить к этим местам. Этого не случилось.

Дом, где я выросла, я вижу лишь в страшных снах. Вижу знакомые комнаты с низкими потолками, и коридор, и сени, а за маленькими окнами ночь, и я одна, и в сенях кто-то ходит и вот-вот войдет, и бежать бы, да ноги не идут... Иногда мне снятся улицы города, где прошли детство и юность, но тоже - только в кошмарах. Не знаю, отчего это, знаю лишь, что никогда не испытывала привязанности ни к дому, ни к улицам, ни к городу. "И совсем не в мире мы, а где-то на задворках мира, средь теней",- сказал поэт, и эти слова часто приходили мне на память в мои юные годы. Все казалось, что я живу на задворках, вокруг - тени, а настоящая жизнь, настоящие люди в других местах, где нет меня.

Поделиться с друзьями: