Дорогой длинною...
Шрифт:
Помню, как один из моих новых польских знакомых с горечью говорил мне:
— Вот видите, пан Вертинский, на концерты наших польских артистов они (то есть публика) так не ходят. А почему?..
Чтобы утешить его, я говорил ему, что когда польские артисты приезжали в Питер или Москву, то билеты также невозможно было достать, и конная полиция разгоняла народ. После того как я написал свою «Пани Ирену», меня окончательно признали.
Влияние России, как старшей славянской сестры, всегда было в Польше огромным. Какие бы счёты у поляков ни были с царской властью, все равно в глубине души почти все они любили Россию.
Я помню, как одна польская дама сказала мне:
— Вот видите — у меня на пальце кольцо. Это медальон с портретом Костюшко. Я ношу его всю жизнь. И я польская
Лучшие польские актёры — Стемповский, Антон Фертнер, Цвиклинская, Вальтер, Майдрович, Смосарская, Щавинский — приходили ко мне за кулисы с дружеским, товарищеским приветом. Молодые польские литераторы — Лехонь, Слонимский, Тувим и другие — приняли меня в своё общество и часто в Старой Земянской кавярне, где собирались они ежедневно, у них наворачивались слезы на глаза, когда я читал им Ахматову, Блока, Анненского.
Единственная оппозиция, которую я встретил в Польше, шла от русских эмигрантов.
В савинковской газете «За свободу» Дмитрий Философов, даже не посетив ни одного моего концерта, «покрыл» меня худым словом. Но русская и польская молодёжь, работавшая в этой же газете, горячо заступилась за меня. Началась полемика. Молодёжь напирала. Через месяц Философов, вынужденный сдаться, недоуменно спрашивал:
— В чем же дело, господа? Когда большевики посадили в тюрьму патриарха Тихона, все молчали. А когда я осмелился тронуть Вертинского — так подняли такой шум, как будто я оскорбил их в самых лучших чувствах!..
Так оно и было.
Потому что я был с «ними». С теми, кому больно, кому тяжело, кто любит родину и тоскует по ней. Я был с массой. С толпой. Один из умнейших и культурнейших критиков моих, известный писатель-философ Всеволод Иванов, писал обо мне в Шанхае: «Толпа всегда умна, а Вертинский всегда с толпой — поэтому вместе с ней умен и Вертинский».
Да, моё искусство было отражением моей эпохи. Я был микрофоном её. Я каким-то чутьём отгадывал самое главное, то, что у всех на уме, — её затаённые мысли, её желания, верованья. Часто задолго вперёд. И когда меня ругали за упаднические настроения, то вина была не во мне, а в эпохе. С этих настроений и началось моё творчество. Меня корили ими очень долго разные мелкие и крупные журналисты ещё тогда, в предреволюционной Москве, и ругали меня до тех пор, пока не пришёл однажды «большой человек» Влас Дорошевич и не написал чёрным по белому в большой газете того времени — «Русском слове»: «Те упрёки, которые бросают Вертинскому, относятся не к нему, а к его слушателям. Вертинский — только зеркало своей эпохи. И нечего пенять на зеркало, коли рожа крива».
Итак, моя «оппозиция» в Польше проиграла.
А поляки вообще недоумевали. За что меня ругает русская газета, если я такой единственный в своём роде русский артист и к тому же их соотечественник? Приходилось долго объяснять, что такое зсэры савинковского лагеря, их отношение к СССР вообще и ко мне, подчёркивающему свои чувства к Союзу, в частности.
Но эта капля яду не отравила моего прекрасного душевного состояния. Польша и её русское население, истосковавшись по русскому языку и русской музыке, готовы были плакать от любой песни, от любого русского слова, и думаю, что если бы я даже пел в десять раз хуже, чем пел тогда, то все равно имел бы огромный успех. За несколько лет у меня образовался довольно большой круг друзей и почитателей. Радзивиллы, Потоцкие, Чарторийские, Замойские, Белосельские, Плятеры — а вся польская аристократия, когда-то служившая при дворе, обожавшая тогдашний Петербург, не могла ещё вытравить из своего сердца воспоминаний о нем и о России. Единая славянская кровь была крепкой спайкой между двумя братскими народами — Польши и России, и как ни ворчали старые польские паны, припоминая давние обиды, как ни хмурились их лбы при первом знакомстве со мной, — стоило мне где-нибудь за столом, за стаканом вина, запеть самую обыкновенную русскую народную песню — и разглаживались морщины, расправлялись усы, зажигались улыбки, зажигались глаза, и часто подпевали мне старые польские паны, мечтательно запрокинув седые головы и вспоминая
прошлое.За эти приезды в Польшу через мою уборную прошли тысячи людей всяких профессий и всех слоёв общества. Бывали у меня адвокаты и народные учителя, профессора и рабочие, офицеры и ксендзы, приходили меня послушать чиновники, купцы, помещики.
Евреи, которыми были густо населены Крессы, были моей главной аудиторией. Они раскупали билеты ещё задолго до концерта. Все эти люди не довольствовались только моим пребыванием на эстраде, а шли за кулисы — посмотреть, пожать руку русскому артисту, вспомнить о России, как будто через это рукопожатие они соприкасались с ней. И у всех, у каждого было что вспомнить хорошего и светлого о моей родине.
Здесь мне хочется сделать маленькое отступление.
Уже в самом начале своего артистического зарубежного пути я заметил, что в сложившейся ситуации артист, тем более артист с именем, представляющий собой такую большую и такую интересную для всех страну, как Россия, должен быть не только узким профессионалом, а чем-то большим. Невозможно передать все разнообразие вопросов, на которые приходилось отвечать мне разным людям во время моих скитаний по миру.
О чем только меня не спрашивали! Каких только вопросов мне не задавали! И на все я должен был отвечать. Терпеливо выслушивать абсурднейшие мнения, глупейшие убеждения. Грязная ложь об СССР, которой кормили заграницу эмигрантские газеты, конечно, делала своё дело, и приходилось часто чуть ли не надрывать свой голос, чтобы доказать какому-нибудь иностранцу, что в СССР, к примеру, не едят детей.
Не знаю, поверят ли мне читатели, но в Филадельфии на банкете мне пришлось объяснять одному уважаемому и сильно подвыпившему сенатору, укусившему артистку Комиссаржевскую за грудь, что у нас в СССР кусаться не принято. Он был искренне поражён и огорчён. «Я слышал, что это ваш русский обычай», — извиняясь, говорил он.
Иностранцы не понимали многого. Англичане, например, не могли себе представить, как можно жаловаться на свою родину. Для них это было невероятным шокингом.
— Мы не жалуемся на родину. Мы жалуемся на большевиков, — доказывали эмигранты.
— А что такое большевики? — спрашивали англичане.
— Большевики — это правительство, насильно взявшее власть в свои руки, — отвечали эмигранты, с соответствующими подробностями описывая ужасы большевистского правления.
— У нас в Англии тоже есть оппозиция правительству, — задумчиво говорили англичане, — однако мы никому не жалуемся. Ни на свою родину, ни на своё правительство.
Как-то, потеряв терпение, я в одной из своих песен сказал.
И ещё понять беззлобно, Что свою, пусть злую, мать Все же как-то неудобно Вечно в обществе ругать.Какую бурю возмущения вызвала эта песня! Какой грязью обливали меня газеты!
В польских театрах шли русские пьесы, в журналах, еженедельниках и газетах сплошь и рядом печатались переводы русских авторов, в книжных магазинах было сколько угодно русских поэтов и писателей на польском языке, а когда в варшавской филармонии был объявлен конкурс Шопена, первый приз, да и второй, кажется, взяли русские пианисты, приехавшие из Советской России.
Помню, скрипач и композитор Млынарский говорил мне в фойе во время концерта:
— Мне делается страшно, когда я думаю, какие возможности таятся в русских. Ведь вот я столько раз слышал Шопена, но такого Шопена я ещё никогда не слыхал…
А победители — скромные худые юноши — застенчиво кланялись и словно спешили скорей отвязаться от оваций, которыми их награждала публика, и, считая, что так и надо, что ничего тут особенного нет, торопились стушеваться.
В то время Варшава кипела. Магазины были завалены французскими, английскими и немецкими товарами. Великолепные «кавярни» и «цукерни», где подавались пончики и пирожные, были с утра до вечера переполнены нарядными щебечущими польками. В ресторанах подавали все изыски польской кухни, так похожей на русскую, и чего там только не было, вплоть до диких кабанов и медвежьих окороков из Беловежской пущи.