Досье поэта-рецидивиста
Шрифт:
А ведь богатые — самые несчастные люди в мире. Завистники и воры постоянно хотят у них отнять нажитое непосильным трудом. И основной задачей богатых со временем становится работа по сохранению своих капиталов. Не походы в театр или концертный зал, музей или дом литератора, не воспитание детей и забота о родных, а примитивное корпение над тем, что уже есть. Поэтому все богатые могут после разорения смело идти в охранники — суть работы они прекрасно понимают.
Налоговые инспекторы что-нибудь у богатых постоянно норовят обложить налогом. Гаишники тянутся оштрафовать. Многочисленные родственники просят помочь. Все вокруг чего-то от тебя хотят, и никто не спрашивает, чего хочешь ты, кроме,
Больше всего толстосумы опасаются в жизни розового витца, потому что в нём ездят не люди. Иногда, конечно, попадаются пожилые женщины с внуками, но в основном в розовом витце ездят оборотни. И при виде пере-креста они впадают в ступор. Вурдалаки могут со страха без предъявы впиться в бок дорогой машине обеспеченного буржуа — и глазом не моргнут.
Также богатые боятся пролетариев и интеллигентов. Интеллигенты тоже боятся пролетариев, потому что те отмороженные. В дословном переводе «пролетарий» — это тот, у кого ничего нет, кроме детородных органов. То есть и полушарий головного мозга тоже нет — только инстинкты, изредка просыпающиеся и ревущие, как медведь-шатун. Главное оружие пролетариата — булыжник. Поэтому богатые в городах постарались обезоружить пролетариев и дороги мостят теперь асфальтом.
Интеллигенты избрали для себя более изысканное оружие — донос. Его не так просто изничтожить, как булыжник, поэтому интеллигентов богачи боятся, как Сталина в тридцать седьмом кулаки. Пролетарии доносов не боятся, потому что хуже им вряд ли уже станет.
Богатым бы раздать свое богатство да стать нормальными людьми без страха и упрёка, но они слабохарактерны — им жены не разрешают транжирить. Вот и живут богачи, мучаются, страшатся за свои капиталы и света в конце тоннеля не видят.
Грёзы любви
Жизнь человека к тридцати годам становится похожа на раскрытую где-то посередине книгу. Книга эта у каждого своя, особенная, неповторимая — у кого-то напоминает толстый, не раз перелистанный томик жёстких, суровых стихов Твардовского, Брехта или разрывающих пространство словосочетаний Цветаевой, у кого-то — широкоформатную тетрадь кассира с записями «приход — расход», у третьих она только-только начата или совершенно пуста и ждёт, когда автор возьмётся за перо, когда созреет что-либо намарать своей нерешительной рукой.
Его книга к тридцати стала походить на сборник рассказов и повестей Шукшина или Чехова, в основном оптимистических, зачастую не связанных меж собой единой нитью повествования, часто противоречивых, пугающих, но всё же завораживающих своей необычностью, скрытым философским смыслом. Рассказы то бывали глубокомысленны и проникновенны, наполнены поисками истины и смысла в окружающем и внутреннем мире, то вдруг перемежёвывались ущербным арго, злым цинизмом и эгоизмом, пасквилями и стёбом, скупой любовной лирикой и бездумным, бессмысленным самопожертвованием.
Не думал он уже, что может встретить человека, который будет вызывать какие-то новые, неизведанные до сих пор чувства, что-то необыкновенное, сильное, возвышенное, самоотрицающее, опаляющее душу, а не этюды на тему первой, ещё такой беспомощной, несамостоятельной, уязвимой и робкой, зачастую заканчивающейся душевной болью и сильнейшим на всю жизнь разочарованием в людях любви, или повторение уже пройденного когда-то в жизни. Уже не ждал он от судьбы ничего и решил, что вторая часть его книги не будет содержать ничего превосходящего по силе эмоций и чувств первую — только рассудок и здравый смысл будут повелевать им, скорее даже он — рассудком и своими рациональными идеями.
В глубине души все люди, как дети, верят в чудеса. Не может быть,
чтобы жизнь катилась, как колесо, по дороге, нами самими не совсем на совесть построенной. Не может быть, что впереди нас ждёт только то, что мы сами себе, иногда не понимая истинной никчёмности и ошибочности, запланировали. Человек слишком мал, чтобы вершить даже свою собственную судьбу в таком огромном и не подвластном ему мире, слишком неразумен и ограничен, чтобы понимать истинную суть явлений. Без веры в чудеса ему не сдвинуть горы, не развернуть реку, не прожить жизнь, наконец. Вера без дел пуста, и чуда не произойдёт, если сидишь под сенью липовой аллеи. Он помнил об этом всегда и ни дня не сидел без дела, без занятия, увлекающего его, хоть и не верил уже давно в чудеса. Но однажды чудо с ним произошло, вернее, пришло в образе, не укладывающемся в его рациональное понимание мира, в образе непонятном, выходящем за рамки привычного.Всё произошло не вмиг, не сразу, как случалось раньше. Интерес — вот что возникло вначале, и ничто не предвещало ни бури, ни тем более урагана, разразившегося примерно через год. Интерес его был странным, не похожим ни на влечение — хотя чем привлечь его в ней было предостаточно, — ни на страсть, ни на любовь. Интерес этот был похож на элементарную потребность — потребность в познании, познании чего-то неведомого, неизвестного, но одновременно близкого и тем очень манящего.
— Мои слова и поступки не трогают её! Не может быть! Не может быть! Неужели то, о чём я говорю, ей безразлично, неужели она столь меркантильна, столь пуста и поверхностна? Неужели мне лишь показалось, что передо мной человек, а не пустая бездушная кукла? — спрашивал он себя неоднократно.
Их редкие разговоры нельзя было назвать общением, но что-то ему не давало прекратить эти смешные попытки сблизиться, понять, кто она, и разобраться, что за неясные, необъяснимые, неординарные эмоции её существование у него вызывает.
Уже позже он понял, что было не так в первый год их общения. Тот скрип и трение были вызваны осторожностью и недоверием — её недоверием к людям, нежеланием открывать себя первому встречному, враждебное отношение к новому и не проверенному временем и событиями человеку.
Лишь через год что-то начало проясняться. Возможно, что-то произошло в её жизни, возможно, весна заставила её открыть частичку своей души, но всего несколько фраз, всего лишь пара взглядов — и в мгновение её необычная манера речи, интонация и взгляд подожгли его душу. Он вспыхнул, как облитый бензином сырой хворост. Сам не понял, как это произошло, сам не сразу осознал, какие эмоции она в нем разбудила или скорее привнесла извне.
Мечта, сладкий и одновременно болезненный сон происходили наяву. Сильнейший ураган разрывал на куски его душу, когда она всего лишь проходила мимо, электрический разряд пронизывал его в момент их прикосновения. Минута разговора и её взгляд казались ему чем-то божественным. Их встречи наедине, её запах, взгляд сводили с ума.
— Невероятно! Невероятно! Со мной ли это происходит? Или это всё сон? — думал он. — Нужно было прожить тридцать лет, чтобы ощутить такую палитру чувств. Почему раньше этого не было? Кто тот художник, что внёс в мой мир такие тонкие, сказочные оттенки, перемешал масло и гуашь, смёл все представления о стиле и художественном замысле чувств и эмоций? Нужно было познать столько боли и разочарований, чтобы осознать, как же она прекрасна — любовь к женщине. Позади меня всегда стояли тени других, и вдруг их не стало — они оставили меня, вернее, я отпустил их; я нашел нечто большее, нечто совершенное и прекрасное, я перестал писать этюды и написал нечто новое — ноктюрн, какого до этого дня не существовало. Нет! Это она его написала моими чувствами!