Достоевский: призраки, фобии, химеры (заметки читателя).
Шрифт:
"…редакцией «Современного мира» приобретена от «Общества Толстовского Музея» с правом исключительного печатания в течение 1913 года неизданная переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым под редакцией, со вступительной статьей и примечаниями Б. Л. Модзалевского.
«Переписка» будет печататься в «Современном мире», сверх обычного журнального материала, в конце каждой книги…
Обширная (268 писем), захватывающая почти четверть века (с 1870-го по 1894 г.) «Переписка» Толстого со Страховым, касаясь самых разнообразных тем, однако, посвященная вопросам литературы, искусства, философии и религии, — вопросам, которыми жил Толстой и в кругу которых он силой своего обаяния крепко держал своего постоянного собеседника и корреспондента. Толстой дорожил перепиской со Страховым, настойчиво требовал от последнего непременно «длинных, обстоятельных» писем и «скучал» без них. «Когда проснусь, то первое, что представляется, это мое желание
Ввиду такого значения «переписки» для изучения личности «великого писателя земли русской», она будет представлена читателям «Современного мира» полностью".
Модзалевский, готовивший издание этой переписки и в книжном, и в журнальном вариантах, ни разу не упомянул о содержавшейся в ней бомбе — о письме Страхова о Достоевском от 28.11.1883 г. из Петербурга.
Не упомянул об этом письме и редактор журнала «Современный мир» — литературовед и писатель Вл. Кранихфельд. (Эта фамилия появляется в жизни Достоевского в 1879 г., когда, уезжая на лето в Старую Руссу, он и Анна Григорьевна сдали свою петербургскую квартиру неким Кранихфельдам, которым потом досаждали прусаки, жившие в этой квартире. Однако черные тараканы, обитавшие в кабинете писателя, при появлении Кранихфельда, как писал Достоевский, «мигом исчезли». Для успокоения патриотов сообщим, что все Кранихфельды «жидами» не были и принадлежали к дворянскому сословию, что не помешало Достоевскому пугать Анну Григорьевну тем, что они и денег за съем квартиры не заплатят, да еще и их мебель заложат. Что-то было все-таки не так в этих Кранихфельдах, и, возможно, займись этим вопросом какой-нибудь Кожинов, он сумел бы отыскать у Кранихфельдов некоторую долю еврейской крови, и тогда публикацию письма Страхова можно было бы представить как «сионистскую выходку».)
Лишь одна фраза из статьи Вл. Кранихфельда «Л. Н. Толстой и Н. Н. Страхов в их переписке» («Современный мир», 1912, декабрь), предварявшей ожидаемую эту публикацию, могла быть истолкована как предсказание некой необычной информации: «И так как Толстой был прежде всего живым человеком, чутко откликавшимся на все «вихри» политической и социальной жизни» то и эта последняя нашла себе в переписке достаточное выражение не только в форме оценки отдельных событий (1 марта 1881 г., голод 1891 г. и т. п.), но и в целом ряде портретов известных литературных и общественных деятелей. Имена Тургенева, Достоевского, Некрасова, Майкова, Каткова, Берга, Победоносцева и т. п., оживляемые часто более или менее колоритными характеристиками, то и дело попадаются на страницах переписки, придавая ей характер живой летописи минувших лет». Одна из таких «колоритных характеристик» Достоевского содержалась в упомянутом письме Страхова.
Анна Григорьевна была отважной женщиной и включила в свои «Воспоминания» специальную главку «Ответ Страхову», в которой полностью привела текст этого письма. Я сверил его с упомянутым выше научным изданием и не нашел никаких отличий. Поэтому, я решил вместо пересказа ее «Ответа Страхову» своими словами включить его в свой рассказ полностью.
Вот и теперь, уже перед близким концом, приходится мне выступить в защиту светлой памяти моего незабвенного мужа против гнусной клеветы, взведенной на него человеком, которого муж мой, я и вся наша семья десятки лет считали своим искренним другом. Я говорю о письме Н. Н. Страхова к графу Л. Н. Толстому (от 28 ноября 1883 г.), появившемся в октябрьской книжке «Современного мира» за 1913 год.
В ноябре этого года, вернувшись после лета в Петроград и встречаясь с друзьями и знакомыми, я была несколько удивлена тем, что почти каждый из них спрашивал меня, читала ли я письмо Страхова к графу Толстому? На мой вопрос, где оно было напечатано, мне отвечали, что читали в какой-то газете, но в какой — не помнят. Я не придавала значения подобной забывчивости и не особенно заинтересовалась известием, так как что, кроме хорошего (думала я), мог написать Н. Н. Страхов о моем муже, который всегда выставлял его как выдающегося писателя, одобрял его деятельность, предлагал ему темы, идеи для работы? Только потом я догадалась, что никому из «забывчивых» моих друзей и знакомых не хотелось огорчить меня смертельно, как сделал это наш фальшивый друг своим письмом. Прочла я это злосчастное письмо только летом 1914 года, когда стала разбирать бесчисленные вырезки из газет и журналов, доставленные мне агентством для пополнения московского «Музея памяти Ф. М. Достоевского».
Привожу это письмо:
«Напишу Вам, бесценный Лев Николаевич, небольшое письмо, хотя тема у меня богатейшая. Но и нездоровится, и очень долго бы было вполне развить эту тему. Вы, верно, уже получили теперь Биографию
Достоевского — прошу Вашего внимания и снисхождения — скажите, как Вы ее находите. И по этому-то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Руссо, считал себя лучшим из людей и самым счастливым. По случаю биографии я живо вспомнил все эти черты. В Швейцарии, при мне, он так помыкал слугою, что тот обиделся и выговорил ему: «Я ведь тоже человек!» Помню, как тогда же мне было поразительно, что это было сказано проповеднику гуманности и что тут отозвались понятия вольной Швейцарии о правах человека.Такие сцены были с ним беспрестанно, потому что он не мог удержать своей злости. Я много раз молчал на его выходки, которые он делал совершенно по-бабьи, неожиданно и непрямо; но и мне случалось раза два сказать ему очень обидные вещи. Но, разумеется, в отношении к обидам он вообще имел перевес над обыкновенными людьми и всего хуже то, что он этим услаждался, что он никогда не каялся до конца во всех своих пакостях. Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими. Висковатов стал мне рассказывать, как он похвалялся, что… в бане с маленькой девочкой, которую привела ему гувернантка. Заметьте при этом, что при животном сладострастии у него не было никакого вкуса, никакого чувства женской красоты и прелести. Это видно в его романах. Лица, наиболее на него похожие, — это герой «Записок из подполья», Свидригайлов в «Преступлении и наказании» и Ставрогин в «Бесах». Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, а Достоевский здесь ее читал многим.
При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантимен-тальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная музыка и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости.
Как мне тяжело, что я не могу отделаться от этих мыслей, что не умею найти точки примирения! Разве я злюсь? Завидую? Желаю ему зла? Нисколько: я только готов плакать, что это воспоминание, которое могло бы быть светлым — только давит меня!
Припоминаю Ваши слова, что люди, которые слишком хорошо нас знают, естественно, не любят нас. Но это бывает и иначе. Можно при близком знакомстве узнать в человеке черту, за которую ему потом будешь все прощать. Движение истинной доброты, искра настоящей сердечной теплоты, даже одна минута настоящего раскаяния — может все загладить; и если бы я вспомнил что-нибудь подобное у Достоевского, я бы простил его и радовался бы на него. Но одно возведение себя в прекрасного человека, одна головная и литературная гуманность — боже, как это противно! Это был истинно несчастный и дурной человек, который воображал себя счастливцем, героем и нежно любил одного себя. Так как я про себя знаю, что могу возбуждать сам отвращение, и научился понимать и прощать в других это чувство, то я думал, что найду выход и по отношению к Достоевскому. Но не нахожу и не нахожу!
Вот маленький комментарий к моей Биографии; я бы мог записать и рассказать и эту сторону в Достоевском, много случаев рисуются мне гораздо живее, чем то, что мною описано, и рассказ вышел бы гораздо правдивее; но пусть эта правда погибнет, будем щеголять одною лицевою стороною жизни, как мы это делаем везде и во всем!
…Я послал Вам еще два сочинения (дублеты), которые очень сам люблю и которыми, как я заметил, бывши у Вас, Вы интересуетесь. Pressense — прелестная книга, перворазрядной учености, a Joly, — конечно, лучший перевод М. Аврелия, восхищающий меня мастерством» [Прессансе — протестантский теолог].
Приведу ответ графа Л. Н. Толстого.
«Книгу Пресансе я тоже прочитал, но вся ученость пропадает от загвоздки. Бывают лошади-красавицы: рысак — цена 1000 рублей, и вдруг заминка — и лошади-красавице, и силачу цена — грош. Чем я больше живу, тем больше ценю людей без заминки. Вы говорите, что помирились с Тургеневым. А я очень полюбил. И забавно, — за то, что он был без заминки и свезет, а то рысак, да никуда на нем не уедешь, если еще не завезет в канаву. И Пресансе и Достоевский — оба с заминкой. И у одного вся ученость, у другого — ум и сердце пропали ни за что. Ведь Тургенев и переживет Достоевского — и не за художественность, а за то, что без заминки».