Достоевский
Шрифт:
Проведя все лето у брата, в начале сентября 45-го года Достоевский вернулся в Петербург. Не удержался, рассказал о работе над новым романом Белинскому, тот пообещал переговорить с Краевским. Достоевский стал чуть не знаменитостью, хотя «Бедные люди» еще не появились в некрасовском альманахе «Петербургский сборник». Белинский уже успел расхвалить их в своем журнале, да и устная молва о «новом гении» побежала впереди романа. Краевский мог позволить себе и не поскупиться, чтобы заманить в «Отечественные записки» наделавшего шуму автора. «Белинский прочитал мне полное наставление, каким образом можно ужиться в нашем литературном мире, — сообщает брату Достоевский и продолжает: — И в заключение объявил мне, что я непременно должен, ради спасения души своей, требовать за мой печатный лист не менее 200 рублей ассигнациями... Терзаемый угрызениями совести, Некрасов... обещал мне 100 рублей серебром за купленный им у меня роман «Бедные люди». Ибо сам чистосердечно признался, что 150 рублей серебром плата не христианская и посему 100... набавляет мне сверх из раскаяния...» Тут, конечно, видна работа Белинского: претерпев немало, работая порою чуть не круглые сутки, он все еще не мог
Господин Голядкин тоже подвигается не быстро. «Подлец страшный, — пишет автор брату о своем герое, — никак не хочет вперед идти... Он ведь такой, как и все, он только так себе, а то такой, как и все. Что ему! Подлец, страшный подлец! Раньше половины ноября никак не соглашается кончить карьеру...»
А тут — новые планы, замыслы; Некрасов придумал издать альманах «Зубоскал», нужно и для него написать.
Настроение быстро меняется: «Что-то скажет будущность? Как жаль, что нужно работать, чтобы жить. Моя работа не терпит принуждения... Что-то будет, что-то будет впереди?» «Я теперь настоящий Голядкин...» — пишет он брату сразу по приезде, а через месяц, 16 ноября, уже не может сдержать восторгов от своего нового положения, будто переступил какую-то невидимую черту, и перед ним открылась дверь в невозможное: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния... Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более. На днях воротился из Парижа поэт Тургенев... и с первого раза привязался ко мне такою привязанностью, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек. Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его повесть в «Отечественных записках». Андрей Колосов — это он сам...»
Голова идет кругом. Безвестный еще вчера мечтатель вдруг в одночасье становится знаменитостью. Белинский — подумать только! — сам Белинский называет его талантом необыкновенным. Да, это тоже нужно перетащить на себе и не свихнуться от такой резко, враз переменившейся жизни. У него вновь после долгого перерыва появляются деньги. «На днях Краевский, услышав, что я без денег, упросил меня покорнейше взять у него 500 рублей взаймы...»
Он теперь — сам по себе, не хуже других, а то еще и позначительнее, а чтоб ни у кого не оставалось в этом сомнений, он так, как бы между делом, не преминет прихвастнуть: «Миннушки, Кларушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не знают, как любить меня. Влюблены в меня все до одного...» Подлец Голядкин!.. Кстати, он «выходит превосходно; это будет мой шедевр».
В середине ноября один из близких друзей Белинского, известный беллетрист Иван Иванович Панаев, человек широкий, с обширными связями и знакомствами — со многими литераторами близко дружил, а уж знаком был наверняка со всеми, с ближайшим же другом — Некрасовым — даже поселился в одной квартире на Фонтанке, где и любил собирать по субботам литераторов, поговорить, поспорить, поиграть в преферанс, — в одну из таких суббот заполучил к себе и Достоевского. Человек по натуре мягкий, добрый, давно дал вольную крепостной прислуге, на что Белинский, как передавали Достоевскому, сказал ему: «За это, Панаев, вам отпустится много грехов», — но вместе с тем не лишенный фатовства, большой любитель выпить и посплетничать, небесталанный, но неглубокий, нередко грешивший скороспелыми суждениями, он не произвел на только что явившегося юного гения особого впечатления. Как всегда, блистал остротами и стеклышком в глазу душа общества — Тургенев, который тонким голоском, заметно входящим в противоречие с его высоким породистым телом, объяснял Некрасову, что тому непременно необходимо завязать связи со светскими женщинами, поскольку они одни могут вдохновлять поэта:
— Почему Пушкин и Лермонтов так много писали? Потому что постоянно вращались в обществе светских женщин. Я сам испытал, как много значит изящная обстановка женщины для нас, писателей... Когда я бывал у Полины... — Тут кто-то с добродушнейшей иронией заметил, что Тургенев бывал не столько у Полины, сколько у ее мужа Виардо, с которым принужден был часами беседовать об охоте и изящной русской словесности.
В Полину Виардо, знаменитую певицу, приехавшую из далекой Франции в Петербург, где она блеснула в «Севильском цирюльнике» и быстро стала любимицей публики, Тургенев влюбился еще в 43-м году, но, избалованная европейским поклонением, не отличающаяся красотой знаменитость поначалу холодно встретила восторженные излияния русского красавца. В кругу Белинского ценили ее голос, ее мастерство, но к увлечению Тургенева относились несколько иронично — приближала она к себе лишь людей родовитых и состоятельных, хотя сама, по слухам, родовитостью не отличалась. Тургенев, правда, клялся, что она чистокровная испанка, а испанцы, как известно, сплошь все самых благородных кровей, но ему не верили, слишком уж широкую известность получила в Петербурге ее скупость и расчетливость. Но более всего поразил ее отказ внести хоть что-нибудь в долю, которую собрали итальянские певцы (даже хористки внесли из своего скудного жалованья) в помощь бедной старушке, матери неожиданно умершей хористки.
Тургенев только пожимал плечами, другой же анекдот выводил его из себя, но обижаться было
не принято, он и сам любил пощекотать нервы приятелей. Рассказывали, что князь Воронцов-Дашков однажды пригласил к себе всю труппу итальянской оперы, с которой гастролировала и Полина Виардо. Князь считался одним из первых русских аристократов, попасть к нему почитали за редкую честь, и никому не пришло в голову заранее оговорить условия, кроме Виардо, написавшей князю письмо, в котором извещала, что согласна участвовать в вечере, но не будет петь менее чем за 500 рублей. Получив ответ с сообщением о согласии князя на эти условия, Виардо спела. После спектакля к ней подошел лакей и преподнес на подносе пакет с оговоренной суммой, а все остальные актеры получили приглашение остаться на вечер, в завершение которого князь подарил каждому подарок стоимостью не менее чем в две тысячи рублей. Происшествие сразу же стало достоянием Петербурга, а бедный Тургенев божился и клялся, что во всем виноват муж, забывая при этом, что только что восхищался независимостью Полины от мужа, который ее побаивался и не вмешивался ни в какие ее дела.В ответ на предложение Тургенева заняться светскими дамами Некрасов даже заоглядывался, словно затравленный, по сторонам, но на него, кажется, никто не обратил внимания: говорил Белинский. Достоевский, слушая Белинского, был все же как-то рассеян. Странное сочетание, думалось ему; вот Тургенев — аристократ, барин, запросто разговаривает с недавним нищим Некрасовым. Впрочем, теперь уж и не нищим — вон каким щеголем нарядился (нужно бы и себе заказать платье у Рено-Куртеса) и обе свои комнаты в панаевской квартире обставил даже с изяществом. А Белинский, белокурый, голубоглазый Белинский, и вовсе сухонький, бледненький, вечно кашляющий, без роду и племени, а попробуй тот же Тургенев ослушайся его, когда «неистовый Виссарион» — как прозвали его друзья за неукротимый характер — выговаривает ему своим мягким, с хрипотцой голосом, словно нашкодившему школяру! Литература — великая держава со своими законами, своими табелями о рангах... А ведь это о нем этот самый Белинский говорит всем, что никто еще в русской литературе не начинал так, как он, Достоевский... Как тут не пойти голове кругом?
В это время кто-то советовал Белинскому занять денег (и у него, у Белинского, не бывает денег!) у своего друга Анненкова, человека с приличным капиталом.
— Какая наивность, право! — грустно улыбался Белинский. — Да он же русский кулак.
— Ну тогда у Боткина Василия Петровича...
— Нет уж, увольте, благодарю покорнейше: да он же душу потом всю вымотает жалобами о собственной нужде. Нет, лучше уж я к ростовщику пойду: ростовщику дал проценты — и конец, а тут еще считай себя обязанным... Да и повздорил я с Боткиным...
Присутствующие хорошо знали эту историю: среди людей, близких кругу Белинского, было немало и таких литераторов, которые вполне ухитрялись совмещать гуманизм литературных теорий с практикой крепостного права. Конечно, в большинстве своем это были гуманные помещики, любившие похвастать своей отеческой близостью мужику.
— А я не верю в возможность человеческих отношений раба с рабовладельцем, — не выдержал однажды Белинский, оборвав гуманные излияния одного из приятелей. — Рабство — бесчеловечная и безобразная вещь и имеет такое развращающее влияние на людей, что смешно слушать тех, кто идеальничает, стоя лицом к лицу с ним. Этот злокачественный нарыв поглощает все лучшие силы России. И поверьте мне, как ни невежествен народ, но он отлично понимает, что прекратить страдания можно, только вскрыв этот нарыв. Конечно, наши внуки или правнуки будут свидетелями, как исчезнет нарыв, или сам народ грубо проткнет его, или умелая рука сделает эту операцию. И когда это свершится, мои кости в земле от радости зашевелятся!
Гуманный помещик-литератор, конечно, тут же поспешил удалиться, а на Белинского набросились с упреками и обвинениями едва ли не все присутствующие. Боткин же взял на себя труд даже прочитать ему нотацию о приличии и уверял Белинского в том, что он судит о народе, не зная его так хорошо, как гуманный помещик. Белинский, остывая после вспышки, по обыкновению расхаживал из угла в угол, как вдруг резко повернулся к оскорбившимся за гуманного помещика приятелям и разразился стихами Дениса Давыдова:
Всякий маменькин сынок, Всякий обирала. Модных бредней дурачок Корчит либерала... А глядишь: наш Мирабо Старого Гаврило За измятое жабо Хлещет в ус да в рыло. А глядишь: наш Лафайет, Брут или Фабриций Мужиков под пресс кладет Вместе с свекловицей!...Боткин предложил совершенно шокированным приятелям завтра же нанести извинительный визит гуманному помещику...
Достоевскому припомнился недавний, лета прошлого года, случай: на одну известную подмосковную дачу, где давался «колоссальный обед», съехалось множество блистательных гостей — имена все преизвестнейшие — гуманные профессора, европейски образованные мыслители, знатоки и ценители изящнейших искусств, либеральные деятели, славные демократы, критики и писатели, словом, чуть не весь цвет интеллигентного общества да еще в окружении прелестнейших по лицу и развитию дам. И вот после роскошного обеда с шампанским, кулебяками и птичьим молоком — иначе чего же называть обед «колоссальным»? — вся эта компания, решив отправиться на лоно природы, в поле, набрела во ржи на молодую жницу. Летняя страда, рассказывал Достоевский, известное дело: встают в четыре утра и в поле до ночи. Ну-ка двенадцать часов, согнувшись, под палящим солнцем — легко ли женщине? А кругом рожь — вокруг ни души, и жницу-то согбенную не видно ниоткуда, ну и сбросит она, бывает, поневу, останется в рубашке — все облегчение, вот на такую-то и набрела честная компания. Мировое гуманное чувство, конечно, было оскорблено до глубины души — пошли судить: «Одна только русская женщина из всех женщин и бесстыдна, и ни перед кем не стыдится», ну, а стало быть, и перед русской женщиной никто и ни за что не должен стыдиться. Завязался спор. Явились и защитники русской женщины, но какие гуманные доводы посыпались на их головы!