Достоевский
Шрифт:
В ноябре пришло известие о производстве Достоевского в унтер-офицеры. Это уже кое-что... пусть и незаметное почти, но все-таки движение заржавевшего колеса его судьбы. Неужто все-таки стихи сработали?
Он снова вернулся к своим «Запискам из мертвого дома». Но конец 55-то и начало 56-го принесли новые огорчения: Врангель получил назначение в другой город, Достоевский терял теперь единственно близкого ему здесь человека, с которым мог он поделиться чувствами, да и некоторыми мыслями, к которому не стеснялся обратиться за помощью и который принимал участие не только в настоящей, но и в будущей судьбе своего друга: писал в Петербург родным, знакомым, прося их похлопотать о Достоевском.
А однажды, открыв свежий, 12-й за 55-й год, номер некрасовского «Современника», он прочитал нечто поразившее его: «Всякое новое явление в литературе, всякий новый талант производили на меня невыразимо
Только что барышня с пушистыми локонами хотела поднести нашему маленькому гению благовонную светскую безделушку, как вдруг он побледнел и зашатался. Его вынесли в заднюю комнату и облили одеколоном... С тех пор наш маленький гений сделался невыносим. Кумирчик наш потребовал, чтобы его статья была, не в пример другим, обведена золотым бордюром или каймою. Издатель на все согласился. С этой минуты кумирчик наш стал совсем заговариваться и вскоре был низвергнут с пьедестала...» Фельетон назывался «Литературные кумиры...» (Из моих воспоминаний), под фельетоном значилось имя: Иван Панаев...
Ему вдруг стало стыдно, будто он на военном плацу услышал такую утонченно-витиеватую брань одного из умельцев командиров, от которой краснели солдаты. Старые друзья хоронили его вторично, хоронили с беспечным смехом, выбрав для шутовского обряда очень уж удачное время...
А тут еще новость: донеслись слухи, будто Мария Дмитриевна собирается замуж... В отчаянии пишет он Александру Егоровичу: «...Если б вы только знали всю мою тоску, все мое уныние, почти отчаяние теперь, в настоящую минуту, то, право, поняли бы, почему я ожидаю вашего письма как спасенья... Вдруг слышу здесь, что она дала слово другому... Она спрашивает моего совета. Просит обсудить дело хладнокровно, как следует другу. и ответить немедленно...
Неподвижная идея в моей голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О не дай, господи, никому этого страшного, грозного чувства. Велика радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить... Но рассудите: что же делать было ей, бедной, заброшенной, болезненно-мнительной и наконец потерявшей всю веру в устройство судьбы моей! Ведь не за солдата же выйти ей...»
Он сравнивает свое и ее положение с героями «Бедных людей» — «напророчил же я себе!»; просит передать вложенное в этот же конверт письмо Эдуарду Ивановичу Тотлебену; в письме он умоляет севастопольского героя походатайствовать за него: «Ваше слово может много значить теперь у милосердного монарха нашего, Вам благодарного и Вас любящего. Вспомните о бедном изгнаннике и помогите ему. Я желаю быть полезным. Трудно, имея в душе силы, а на плечах голову, не страдать от бездействия. Но военное звание не мое поприще... Вся мечта моя быть уволенным... Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным...»
Он готов был пойти под суд, лишь бы увидеться с Марией Дмитриевной, объясниться, утешить, похоже по всему, обезумевшую, отчаявшуюся женщину. В июне ему удается получить командировку для лечения падучей в Барнаул. Тоже не ближний свет до Кузнецка, но, рискуя многим, заехал все-таки на два дня к любимой. Здесь-то Достоевский и узнал имя человека, за которого решила выйти замуж Мария Дмитриевна: он оказался молодым, двадцатичетырехлетним сослуживцем ее мужа (Достоевский же и помог ему получить место учителя в Кузнецке) Николаем Борисовичем Вергуновым. Достоевский был поражен, отказался поверить в такую нелепость: если Мария Дмитриевна отказывает ему, как она его убеждала, только потому, что он человек без средств, а ей необходимо устроить не только собственную, но и судьбу сына и старого отца, то при чем тут Вергунов, который и сам едва сводит концы с концами? Тогда Мария Дмитриевна призналась, что любит этого молодого человека, но уже перед отъездом Федора Михайловича подала и ему надежду: «Не плачь, не грусти, не все еще решено...» Мария Дмитриевна просила его встретиться со своим женихом и объясниться. Вергунов расплакался, начал умолять Достоевского не мешать их счастью. Федор Михайлович чувствовал
свое ложное положение: попробуй начни разубеждать, нарисуй им их будущее, которое он слишком хорошо представлял себе, — оба решат, что он ради себя старается. И Вергунов понял его состояние — а еще говорят, будто любовь даже умного превращает в дурака, — решил и вовсе не объясняться с Достоевским.Однако Мария Дмитриевна настаивала, уже в письмах, чтобы Достоевский изложил Вергунову свои соображения насчет ее замужества с молодым человеком. «Ты и я и более никто», — написала она Федору Михайловичу и тем снова как будто подарила надежду, но слово брат, любимое его слово, с которым обращалась к нему любимая им женщина, приводило его в отчаяние. А еще через несколько дней она рисовала ему уже, сколь безутешен бедный Николай Борисович, обещающий наложить на себя руки, ежели она не выйдет за него замуж, и еще раз убеждала Федора Михайловича написать ему письмо, утешить, ободрить, объяснить...
И Достоевский написал — ему стало искренне жаль бедного молодого человека, и вскоре получил от него ответ: «...Вы спрашиваете, на какую жизнь я ее обрекаю? Но те самые двадцать четыре года, которые вы используете как главный довод против меня, можно обратить и в мою пользу — ведь если мне двадцать четыре года, то у меня еще все впереди! И неужели же ей лучше будет с вами, тридцатипятилетним пожилым человеком, у которого все уже позади, уже отличившимся, не в хорошем, а в плохом смысле, и тем самым закрывшим себе все пути? Наконец — не сердитесь, что она и об этом мне рассказала, — человеком больным, всегда мрачным и с дурным настроением! Да и не по той ли причине убеждаете вы меня «отказаться» и «не портить» ей жизнь, что хотите получше устроить свою собственную жизнь? Она любит меня, а не вас, и странно было бы, если бы это было иначе!» Тут же поспело письмо и от Марии Дмитриевны, в котором она успокаивала Федора Михайловича — ничего еще не решено окончательно, но... кажется, она больше любит все-таки Вергунова...
«Дурное сердце у него, я так думаю», — написал он о Вергунове Врангелю, о ней же (великий сердцевед!): «...у ней сердце рыцарское: сгубит она себя. Не знает она себя, а я ее знаю!..» Тут же просит Александра Егоровича похлопотать о Паше и — «Еще одна крайняя просьба до вас. Ради бога, ради света небесного, не откажите. Она не должна страдать. Если уж выйдет за него, то пусть хоть бы деньги были. А для того ему надо место, перетащить его куда-нибудь... Это все для нее, для нее одной. Хоть бы в бедности-то она не была, вот что!..» И снова умоляет: «...У него ничего нет, у нее тоже. Брак потребует издержек, от которых они оба года два не поправятся... За что же она, бедная, будет страдать?.. И потому, ради бога, исполните... те просьбы, которые я вам настрочил в прошлом письме. Вы не знаете, до какой степени вы меня осчастливите...
Если б хоть опять увидеть ее, хоть час один! И хотя ничего бы из этого не вышло, но, по крайней мере, я бы видел ее...» К сожалению, он слишком ясно сознавал: «Если б удались дела мои, то я был бы предпочтен всем икаждому!» Будь он теперь офицером — пожалуй, не пришлось бы столько перестрадать, сколько пришлось ему. И от этого сознания становилось совсем уж горько: «...ей-богу, хоть в воду, хоть вино начать пить...»
Александр Егорович Врангель был не из тех людей, для которых на чужой спине беремя легко. Будучи это время в Петербурге, страдал за своего явно попавшего в серьезную душевную беду друга и делал все, чтобы ему было хоть немного покойнее: хлопотал за Пашу, писал добросердечные письма Марии Дмитриевне, посылал деньги так, чтобы она даже не знала, от кого. Но, главное, боролся за самого Федора Михайловича; ему удалось передать письмо Эдуарду Тотлебену, убедить его в необходимости любыми средствами добиться у государя императора облегчения судьбы удивительной души человека, большого русского писателя, бессрочного солдата Достоевского.
Кажется, уж так узнал он душу Федора Михайловича, но теперь просто сотрясался, представляя, до какой крайности она доведена: «Привязанность Достоевского к Исаевой всегда была велика, — писал он, — но теперь, когда она осталась одинока, Федор Михайлович считает прямо целью своей жизни попечение о ней и ее сироте Паше. Надо знать, что ему хорошо было известно в то время, что Марии Дмитриевне нравится в Кузнецке молодой учитель... личность, как говорили, совершенно бесцветная. Не чуждо, конечно, было Достоевскому и чувство ревности, а потому тем более нельзя не преклониться перед благородством его души: забывая о себе, он отдавал себя всецело заботам о счастии и спокойствии Исаевой...