Достоевский
Шрифт:
Выдвигая идею примирения разных начал как идею синтеза всего наиболее плодотворного, способного к общему развитию, Достоевский подчеркнул, что при этом имеет в виду не только и даже не столько самих по себе славянофилов и западников — «к их домашним раздорам наше время совершенно равнодушно», — сколько главное: «Мы говорим о примирении цивилизации с народным началом...
Соединение во что бы то ни стало, несмотря ни на какие пожертвования, и возможно скорейшее, — вот наша передовая мысль, вот девиз наш».
Первый практический шаг на этом пути, считает он, — «распространение образования усиленное» и опять же «скорейшее и во что бы то ни стало...».
Перечитывая, редактируя программу «Времени», Достоевский видел: она выходит, собственно,
Перейдя к вопросам сугубо литературным, Достоевский сказал несколько слов и о грошовом скептицизме, распространяющемся в журнально-писательских кругах, которым с успехом прикрывается всякая бездарность, о духе спекулятивности, который грозит превратить журнальное дело преимущественно в коммерческое, о том, что иные весьма посредственные литераторы обретают в наше время репутацию авторитетов, особенно если их мнения высказываются дерзко и нахально.
«Мы решились основать журнал вполне независимый от литературных авторитетов, несмотря на наше уважение к ним, — заключал Достоевский; — Мы не уклонимся и от полемики... Особенное внимание мы обратим на отдел критики.
...«Время» будет выходить каждый месяц, книгами от 25 до 30 листов большого формата...»
8 сентября «Объявление» с программой нового журнала появилось в газетах «Сын Отечества», «Северная пчела», «Санкт-Петербургские ведомости», «Искра» и других. А уже в октябрьской книжке «Современник» дал первый отзыв за подписью одного из своих редакторов — Ивана Панаева:
«Объявление это вообще отличается большой смелостью. Что же? И прекрасно. «Смелость города берет», — говорит пословица; «смелым бог владеет», — говорит другая...»
Достоевский теперь весь в журнальных делах; шутка ли подготовить первый номер, от которого во многом зависит, быть может, судьба всего начинания. Да и программа обязывает. «Униженные и оскорбленные» надолго упрятаны в ящик стола, томятся там, неведомые миру. А между тем другие не дремлют: кипят споры вокруг недавно вышедшего романа Гончарова «Обломов», взахлеб читаются «Накануне» Тургенева и «Гроза» Островского.
В конце 60-го года в Москве вышел наконец и двухтомник Достоевского.
Для первых номеров своего журнала он подготовил начальные главы «Униженных и оскорбленных» и ряд статей о литературе. В январской книжке вышло «Введение» к ним, где писатель подверг сомнению плодотворность исключительно отрицательного изображения русской действительности: «мефистофельство», «эпоха демонических начал и самоуличений» уступают место более объективному, всестороннему охвату жизни. В числе новых явлений такого рода называется Островский («веруем в его новое слово!»), но знаменем, под которым должна развиваться не одна только литература, но русское общественное самосознание в целом, провоглашается Пушкин.
Для февральского номера закончил большую статью: «Г.-бов (под этим псевдонимом выступал Добролюбов) и вопрос об искусстве».
Достоевский с интересом следил за статьями молодого, но уже авторитетного, ведущего критика «Современника», несмотря на скептическое, а порою и враждебное отношение к нему своих новых друзей — Николая Николаевича Страхова и Аполлона Александровича Григорьева, с которым познакомился наконец и надеялся сдружиться. И Чернышевский и Добролюбов — люди, безусловно, литературно даровитые, возражал он, и с убеждениями. А убеждения, искренние, пусть даже и неприемлемые для него, Достоевский умеет ценить. К тому же многое у Добролюбова ему по-настоящему близко, взять хоть бы и такое его рассуждение: «...много ли являлось в Европе историков народа, которые бы смотрели на события с точки зрения народных выгод, рассматривали, что выиграл или проиграл народ в известную эпоху, где было добро и худо для массы... а не для нескольких
титулованных личностей, завоевателей, полководцев и т. п.?» Или: «Коренная Россия не в нас с вами заключается, господа умники. Мы можем держаться только потому, что под нами есть твердая почва — настоящий русский народ; а сами по себе мы составляем совершенно неприметную частичку великого русского народа...»Такого рода убеждения, высказанные страстно, горячо, заставляли Достоевского думать, что со временем из молодого критика вполне может развиться могучий талант в духе Белинского. Однако отношение критика к чисто художественным явлениям не удовлетворяло Достоевского — ему все казалось, что Добролюбов в угоду своим идеям «нагибает» действительность в желательную для него сторону, идет в толковании произведений не от жизни, а от теорий. «В его таланте, — пишет Достоевский, — есть сила, происходящая от убеждения. Г.-бов не столько критик, сколько публицист. Основное начало убеждений его справедливо и возбуждает симпатию публики, но идеи, которыми выражается это основное начало, часто... отличаются одним важным недостатком — кабинетностью».
«Кабинетность» Достоевский видел прежде всего в том, что Добролюбов, как ему казалось, требует от художественной литературы прямой, непосредственной пользы, — такое отношение Достоевский считал утилитарным, могущим подменить задачи и цели художественной литературы целями журналистики, публицистики...
Нет, Достоевский отнюдь не защищал идею искусства для искусства — она была неприемлема для него, как и утилитарный подход к искусству. Достоевский видел в литературе не просто средство для проведения в жизнь определенных идей, нет — он верил в художественное слово как в силу самостоятельную, духовно преобразующую природу человеческую, созидающую в сознании народа идеал красоты.
Разве такое убеждение уводит искусство от современных проблем, от задач текущей действительности? Нет, утверждает Достоевский, потому что, во-первых, истинное «искусство всегда современно и действительно, никогда не существовало иначе и, главное, не может иначе существовать», а во-вторых, необходимость утверждения идеала красоты диктуется как вечными, так и текущими, в смысле самой что ни на есть реальной злобы дня задачами, ибо «если в народе сохраняется идеал красоты и потребность ее, значит есть и потребность здоровья, нормы, а следственно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа». А поэтому, утверждает Достоевский, нужно бороться не за то, чтобы искусство проводило такие-то идеи, но прежде всего за то, чтобы оно было подлинным искусством.
Упрекнул Достоевский Добролюбова и за недооценку Пушкина, которая сказалась в его статьях прошлого года.
14 февраля в «Санкт-Петербургских ведомостях» Достоевский прочитал заметку о благотворительном литературно-музыкальном вечере в пользу сиротских приютов в Перми, на котором статская советница Евгения Эдуардовна Толмачева читала импровизацию о Клеопатре из «Египетских ночей» Пушкина. А через несколько дней в еженедельнике «Век» появился фельетон «Русские диковинки» за подписью Камень-Виногоров, за которою, как вскоре выяснилось, скрылся исполнявший в это время обязанности редактора «Века» Петр Исаевич Вейнберг (Петр (греч.) — камень, Вейнберг (нем.) — виноградная гора). Фельетон высмеивал российские нравы, допускающие публичное выражение разнузданных страстей, а сама Толмачева представлялась здесь в качестве этакой провинциальной Клеопатры. Назревал скандал.
В самом начале марта «Санкт-Петербургские ведомости» поместили письмо поэта-демократа Михаила Михайлова с протестом против выходки «Века»: «...зная настоящие общественные условия и положение женщины, — писал он, — вряд ли порядочно выдавать женщину на посмеяние глупцам и невеждам». Вслед за письмом Михайлова в той же газете появился и протест Николая Шелгунова. Герцен передал письмо редактору «Века» Константину Кавелину: «...что ты возишься с Виногоровым? Брось его. Редакция завралась... Тебе что за радость, что и твое имя поминают рядом с Вейнбергом?»