Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Укушенный «ротшильдовской» идеей накопительства, «русский мальчик», Подросток (Достоевский назвал его Аркадием Долгоруким; его приемный отец — крестьянин — Макар Долгорукий, носитель идеи «древней святой Руси») — Аркадий однажды почувствует, что «ротшильдовская идея» не сможет надолго увлечь его, стать руководящей, владычествующей уже и потому, что это она ведет к обособлению, служит лишь кучке «избранных», паразитирующих на остальном человечестве. Новое же, молодое поколение, как понимал его Достоевский, при всех ошибках и заблуждениях все-таки жаждет отыскать руководящую мысль иного рода — собирательную, единящую. Наконец, «ротшильдовское» увлечение Подростка, по сути своей, противно самой природе русского человека, так как русский человек по складу своего исторического характера, утверждал писатель, только тогда и живет для себя, только тогда и ощущает себя истинно русским, когда живет для других. Таким истинно русским был для Достоевского, например, и «накопитель» Павел Михайлович Третьяков. Но даже и такого рода накопительство не могло удовлетворить Подростка, потому что в его лице Достоевский надеялся явить идею не отдельной, пусть и выдающейся, личности, но идею всего поколения. Лучшими умами, видел Достоевский,

все более овладевает практическая задача — «накормить» нищее, голодное человечество. Такая задача осознается как высшая и в кружке Дергачева, куда попадает Подросток. Казалось бы, теперь его «ротшильдовское» устремление может найти себе применение в подлинно благородном деле, созвучном социальным и даже социалистическим устремлениям молодого поколения. Но — попробуйте представить себе не выдуманного, а реального «Ротшильда», превращающего камни в хлебы, дабы насытить жаждущее человечество... Но и не в том только дело — сама по себе практическая задача накормить человечество — «великая идея, — говорит Версилов Аркадию, — но второстепенная и только в данный момент великая. Ведь я знаю, что, если я обращу камни в хлебы и накормлю человечество, человек тотчас спросит: «Ну, вот, я наелся; теперь что же делать?» Общество основывается на началах нравственных: на мясе, на экономической идее, на претворении камней в хлебы ничего не основывается, и деятель надувает пока одних дураков». Здесь Достоевский заставляет Версилова проговаривать свои собственные заветные убеждения: задача практическая должна естественно вырастать из высшей нравственной задачи общества.

«Всякая единящая мысль — счастье в жизни нации», — писал он в это же время и в «Дневнике писателя». Достоевский, естественно, не мог все-таки полностью отдать Версилову и содержание этой своей мысли, уже и потому только, что Версилов был задуман им как атеист, а потому, по замыслу писателя, и мог предложить Подростку лишь утопию о будущем гармоничном человеческом общежитии, «золотом веке», устроенном на принципе гуманистической любви, на обожании каждого каждым.

Однажды, рассказывает он Аркадию, приснился ему совершенно неожиданный сон — он увидел себя как бы внутри ожившей картины Клода Лоррена «Асис и Галатея», которую Версилов (как и сам Достоевский) называет «золотым веком»: и вот перед ним уголок греческого архипелага, голубые ласковые волны, острова и скалы, цветущее прибрежье, вдали заходящее зовущее солнце — «словами не передашь, — рассказывает Версилов. — Тут запомнило свою колыбель европейское человечество, и мысль о том как бы наполнила и мою душу родною любовью. Здесь был земной рай человечества: боги сходили с небес и роднились с людьми... О, тут жили прекрасные люди! Они вставали и засыпали счастливые и невинные; луга и рощи наполнялись их песнями... великий избыток непочатых сил уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь на своих прекрасных детей. Чудный сон, высокое заблуждение человечества! Золотой век — мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки, без которой народы не хотят жить и не могут даже и умереть...

И вот, друг мой, и вот — это заходящее солнце первого дня европейского человечества... обратилось для меня тотчас, как я проснулся, наяву, в заходящее солнце последнего дня европейского человечества...» — воспоминание, осмысленное Версиловым и как пророчество: так было, так снова должно быть. Человечество, пройдя через века хаоса, разложения, заблуждений, в конце концов снова вернется к гармоническим началам, но это будет уже и последний, закатный его час. Вера Версилова в будущий рай на земле, в золотой век, по существу, глубоко пессимистична и по-своему же глубоко трагична. Трагична и потому, что, как сознает сам Версилов, никто, кроме него, во всем мире не понимал тогда эту мысль: «Я скитался один. Не про себя лично я говорю — я про русскую мысль говорю». Версилов действительно выступает здесь как «носитель высшей русской культурной мысли»; по его собственному определению, тип, создавшийся именно в России, еще невиданный, которого нет в целом мире, — тип всемирного боления за всех: «Это — тип русский... я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России. Нас, может быть, всего только тысяча... но вся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу...

Нельзя более любить Россию, чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусств, вся история их — мне милей, чем Россия». Эти «осколки святых чудес», поясняет он сыну, «нам дороже, чем им самим! У них теперь другие мысли и другие чувства, и они перестали дорожить старыми камнями... Одна Россия живет не для себя, а для мысли...».

Утопия русского европейца Версилова и должна, по его убеждению, спасти мир нравственной мыслью о возможности и необходимости жить не для себя, но для всех — о золотом веке будущего, этом «царстве божием» на земле, устроенном без бога...

Но не случайно говорит Версилов о своем одиночестве; его утопия неосуществима: и в Европе, и даже в самой России теперь — каждый сам по себе, а в одиночку общей задачи не разрешить. И тогда Версилов выдвигает практическую задачу как первый шаг к осуществлению мечты о золотом веке, задачу, которая давно уже увлекает и самого Достоевского: «Лучшие люди должны объединиться».

Мысль эта пришлась по душе и юному мечтателю Аркадию, однако и обеспокоила его.

«А народ?.. Какое же ему назначение? — спрашивает он своего «европейского» отца — учителя? — Вас только тысяча, а вы говорите — человечество...» В том-то и главный вопрос для молодого поколения: кого считать «лучшими людьми» — дворянство, финансово-ротшильдовскую олигархию или народ?

Как и в «Бесах», значимость любых задач и целей в «Подростке» поверяется их соотнесенностью с центральным вопросом: что несут они народу, как согласуются с народной правдой? И вот Аркадий Долгорукий тоже почувствовал важность вопроса: «А народ? Какое же ему назначение?» — потому что вне четкого ответа на этот вопрос любая идея о «тысяче избранных» — как давно уже утверждает Достоевский в своем «Дневнике» — антинародна. «Это вы какую-то масонскую ложу проектируете, а не дворянство», — замечает Версилову один из героев романа. Версилов, однако, уточняет: «Если я горжусь, что я дворянин, то именно как пионер великой мысли», а не как представитель определенной социальной верхушки общества. Верую, — продолжает он, отвечая и на вопрос Аркадия о народе, — что недалеко время, когда таким же дворянином, как я,

и сознателем своей высшей идеи станет весь народ русский».

И вопрос Аркадия о народе, и ответ Версилова родились в их сознании под впечатлением встречи с живым, конкретным человеком — крестьянином Макаром Долгоруким. Замыслив этот образ, Достоевский должен был всерьез перестраивать и общий план всего романа. И хотя вряд ли надеялся он открыть в Макаре новый тип героя, хотя и ясно представлял его прямую родственность с некрасовским «Власом», толстовским Платоном Каратаевым, с собственным «Мужиком Мареем», но и без Макара — почувствовал он — центральную мысль «Подростка» ему не высветить вполне. Макар Долгорукий должен стать «высшей противоположностью» Версилову. Если Версилов — европейский скиталец, душевно бездомный и в Европе и в России, то Макар — русский странник, отправившийся в хождение по Руси, чтобы познать весь мир; ему вся Россия и даже вся вселенная — дом. Если Версилов — атеист, высший культурный тип русского человека, то Макар — глубоко верующий, хотя его вера — внецерковная, православно-мужицкая; он — «народный святой», а для Достоевского еще и высший нравственный тип русского человека из народа. Версилов — русское порождение общемирового «безобразия», хаоса, всеобщей разъединенности, его утопия будущей мировой гармонии и должна противостоять этому безобразию; Макар — воплощение как раз «благообразия», как отражение в его личности именно мировой гармонии, и не в будущем, а уже в настоящем: он как бы носит в себе тот «золотой век», о котором мечтает Версилов. Но мечта Версилова предполагает внешнее, социальное переустройство мира, которое в конце концов должно привести и к внутреннему перерождению человечества; Макар — как бы живое воплощение идеи духовного возрождения каждого путем нравственного самоусовершенствования, «подвига души» во имя спасения — не личного, но именно всего мира.

И вот Аркадий Долгорукий оказывается вдруг как бы в роли юного витязя на духовно-нравственном перепутье; сначала его сознанием овладевает Версилов, но встреча с Макаром вновь переворачивает его душу, и он мечется, ибо правда как будто и там и здесь, и, наконец, сознает: только там или только здесь — не вся правда. Но где, в чем она вся?

Достоевский в конце концов решил не давать однозначного ответа: пусть его герой, Подросток, останется на этом распутье, в том состоянии, в котором, как считал писатель, и находится сейчас молодое поколение. Пусть оно, прочитав его роман, узнает себя, осознает это свое состояние витязя на перепутье, пусть само выработает свое решение, но пусть осознается оно именно как необходимость богатырства, готовности на великий подвиг. В этом главное — остальное подскажет сама жизнь...

«Дети странный народ, они снятся и мерещатся» — так начал он рассказ «Мальчик с ручкой» в «Дневнике писателя», рассказ о семилетнем ребенке, которого в лютый мороз родители выгоняют на улицу попрошайничать, стоять «с ручкой», пока не наберется копеечек на бутылку водки, — сам не однажды наблюдал подобные сцены.

Вместе с Кони он посещает колонию малолетних преступников, воспитательный дом, просиживает днями на судебных заседаниях, касающихся детей. Некто Кроненберг, банкир, привлечен за иезуитское истязание своей семилетней дочки и... оправдан; молодая крестьянка Корнилова, будучи беременна и явно находясь в состоянии аффекта, столкнула с четвертого этажа шестилетнюю падчерицу. Бог спас — девочка отделалась испугом, но женщина приговорена к двум годам и восьми месяцам каторги и к последующему поселению в Сибири. Достоевский, возмущенный решениями отечественных соломонов правосудия, начинает с ними яростную борьбу через свой «Дневник». Господин Спасович, адвокат Кроненберга, сумел «истязание» ребенка превратить в «воспитание», на которое-де отец имеет полное право, а что до форм этого «воспитания», то тут, мол, все дело в темпераменте воспитателя, за что же судить отца, уважаемого человека, можно сказать, благодетеля общества, поскольку — банкир! А вот к женщине, совершившей неумышленное преступление, у наших соломонов никакого снисхождения. А ведь вместе с ней они обрекают и двух детей: судьбу падчерицы нетрудно предугадать — отец, потерявший кряду двух жен, явно запьет, возненавидит свою дочь. Но судьба другого, еще не родившегося ребенка и, стало быть, уж и вовсе невинного, еще более жестока: одно только то, что он родится в каторге и уж, конечно, во всю жизнь станет за это ненавидеть мать свою, мучиться своим «происхождением» — все это в учет не берется... Страстные, психологически обоснованные выступления писателя производят впечатление. Корнилова оправдана. Муж с женой и ее падчерицей приходят благодарить своего спасителя. Но... что значит одна спасенная им душа в сравнении с тысячами и миллионами уже и не ждущих справедливости, уже и не верящих в саму возможность жить и поступать по правде, не говоря уже о том, чтобы по правде поступали с ними?

Да и как самому-то ему веровать в юное поколение? Вырастают, как правило, среди пьянства и разврата, формируются в среде, где почти вовсе отсутствуют какие бы то ни было светлые, святые первые впечатления. «В обществе нашем, — пишет он, — вообще мало поэзии, мало пищи духовной».

Но пока хоть рождаются дети-то... А если цивилизация и у нас сделает те же успехи, что и во Франции хотя бы? — размышляет Достоевский в своем «Дневнике». Чтобы верить в будущее, нужно по меньшей мере и первым делом понять: «Иметь детей и родить их — есть самое главное и самое серьезное дело в мире, было и не переставало быть...» Но «современная женщина в Европе перестает родить. Про наших пока я умолчу», — пишет Достоевский. В Париже есть такая огромная промышленность... которая вместе с шелком, французским вином и фруктами помогла выплатить пять миллиардов контрибуции, но во что обойдется эта «промышленность» нации через одно-два поколения? «Париж... забывает производить детей. А за Парижем и вся Франция. Ежегодно министр торжественно докладывает о том, что ребятишки, видите ли, не рождаются, зато старики, дескать, во Франции долговечны. А по-моему, хоть бы они передохли старые... которыми Франция начиняет свои палаты...

Женщины во Франции, из достаточной буржуазии, все сплошь родят по двое детей: как-то так ухитряются со своими мужьями, чтоб родить только двух, секрет распространяется с удивительной быстротою...». Ну а среди миллионов пролетариев дети пока рождаются без строго установленного счета, однако все более преобладающим и среди бедного населения становится не семья, но «брачное сожитие», порождающее не детей, «но прямо — «Гаврошей», из которых половина не может назвать своего отца, а еще половина и матери: Несчастных, как бы от рождения назначенных судьбой в тюрьмы для малолетних преступников... Поколение вырождается физически, бессилеет. Ну а физика тащит за собой и нравственность. Это плоды царства буржуазии...

Поделиться с друзьями: