Достоевский
Шрифт:
Меж тем писатель втягивался в работу и для «Русского вестника», хотя и объем ее, и темп, и срок окончания пока сильно недооценивал. «То, что пишу, — вещь тенденциозная, хочется высказаться погорячее. (Вот завопят-то про меня нигилисты и западники, что ретроград!) Да черт с ними, а я до последнего слова выскажусь... То, что я пишу теперь в “Русский вестник”, я кончу месяца через три наверно. Тогда, погуляв месяц, сел бы за работу в “Зарю”... Меня томит писать... Над тем, что пишу в “Русский вестник”, я не очень устану...»
Это было очень опрометчивое заявление, тем более что в намерении Достоевского — когда наконец оно оформилось — написать роман, связанный с заговорщиками нового поколения, был мотив исключительно личного свойства. Когда в феврале и марте 1870-го Ф. М. сообщал своим корреспондентам, что
«Нигилисты и западники требуют окончательной плети», — с жаром писал он Страхову. «Про нигилизм говорить нечего. Подождите, пока совсем перегниет этот верхний слой, оторвавшийся от почвы России... Мне приходит в голову, что многие из этих же самых подлецов-юношей, гниющих юношей, кончат тем, что станут настоящими, твердыми почвенниками, чисто русскими. Ну, а остальные пусть сгниют. Кончится тем, что и они замолчат, в параличе. А мерзавцы, однако же!» — негодовал он письме Майкову.
Страстное желание «высказаться погорячее» побуждалось, надо думать, не только мыслью о нечаевцах, но прежде всего своей собственной историей в ее человеческом измерении. К какой из групп, учитывая прежние увлечения, он себя относил? «Я сам старый “нечаевец”, я тоже стоял на эшафоте, приговоренный к смертной казни... и стоял в компании людей образованных, — призна'ется он уже после «Бесов». — Позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы... во дни моей юности». И далее, будто извиняясь перед читателями, добавил: «Я заговорил теперь про себя, чтоб иметь право говорить о других. Тем не менее буду продолжать только об одном себе, о других же если и упомяну, то вообще, безлично и в смысле совершенно отвлеченном».
«Теперь» — означало: после романа и вне романа. А в романе как раз действовал зеркальный принцип — чтобы иметь право говорить о себе, надо говорить о других. О себе же упоминать «вообще» и «отвлеченно». После «Бесов» Достоевский заговорит о своей давно прошедшей истории с той откровенностью, с какой только и можно было высказаться после «Бесов»: следовало наконец сказать правду о былых увлечениях и пристрастиях.
«“Монстров” и “мошенников” между нами, петрашевцами, не было ни одного (из стоявших ли на эшафоте, или из тех, которые остались нетронутыми, — это всё равно)... Мы еще задолго до парижской революции 48 года были охвачены обаятельным влиянием этих идей. Я уже в 46 году был посвящен во всю правду этого грядущего “обновленного мира” и во всю святость будущего коммунистического общества еще Белинским... Те из нас, то есть не то что из одних петрашевцев, а вообще из всех тогда зараженных, но которые отвергли впоследствии весь этот мечтательный бред радикально, весь этот мрак и ужас, готовимый человечеству в виде обновления и воскресения его, — те из нас тогда еще не знали причин болезни своей, а потому и не могли еще с нею бороться. Итак, почему же вы думаете, что даже убийство а` la Нечаев остановило бы если не всех, конечно, то по крайней мере некоторых из нас в то горячее время, среди захватывающих душу учений и потрясающих тогдашних европейских событий, за которыми мы, совершенно забыв отечество, следили с лихорадочным напряжением?»
В «Бесах» — в той степени, в какой автор был занят героями, — он был занят и собой: своими искушениями и своими соблазнами; поиск героя так или иначе оборачивался поиском себя.
Кем был Достоевский в той давно прошедшей истории — учитывая, что позднее осознал ее как историю болезни?
В чем видел свою собственную вину и за что осуждал других?
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
РУССКАЯ ТРАГЕДИЯ
Глава первая
«Я ИЗ СЕРДЦА ВЗЯЛ ЕГО...»
Чем дольше Достоевский оставался за границей, скрываясь от кредиторов, тем глубже залезал в долги. Иногда он даже думал, что если бы не уехал, а остался в Петербурге, давно бы расплатился с заимодавцами. А так, из-за нетерпения и настырности, они и сами ничего не получили, и ему заработать не дали. Меж тем ехать в Россию без шести-семи тысяч, на худой конец, без пяти тысяч наличных денег было бессмысленно, заработать же столько здесь, за границей, даже ничего не тратя на самые неотложные нужды, не представлялось возможным. Мучили долги Майкову, Врангелю, Яновскому, сестре Вере; душили проценты за имущество жены, заложенное перед отъездом, и проценты за новые, уже дрезденские заклады.
Финансовому ненастью, начавшемуся в 1864-м, не было видно конца. Спасение зависело теперь только от работы почтарей и почтовых контор как в Петербурге, так и в Дрездене. Ф. М. досконально изучил способы экстренной отправки денег из российской столицы через банковские конторы и доподлинно знал: если петербургский банкир, получив в понедельник из редакции «Зари» 100 рублей авторского гонорара, сейчас же оформит вексель на дрезденского банкира, то уже в четверг или в пятницу автор, придя в дрезденскую контору с векселем, отправленным по почте три дня назад, получит всю сумму в пересчете с рублей на талеры.
Никто, однако, не торопился, и деньги, ожидаемые с таким отчаянным нетерпением, имели обыкновение застревать — по небрежности одних, по неаккуратности других, по нерасторопности третьих. В исступлении разглядывал Достоевский письмо из «Зари», пришедшее не на четвертый, как он рассчитывал, а на двенадцатый день, и негодовал, видя в задержке не просто небрежность, а оскорбление. «Неужели он думает, что я писал ему о моей нужде только для красоты слога! Как могу я писать, когда я голоден, когда я, чтоб достать два талера на телеграмму, штаны заложил! Да черт со мной и с моим голодом! Но ведь она кормит ребенка, что ж если она последнюю свою теплую, шерстяную юбку идет сама закладывать! А ведь у нас второй день снег идет (не вру, справьтесь в газетах!), ведь она простудиться может! Неужели он не может понять, что мне стыдно всё это объяснять ему?»
Он исписывал десятки страниц деловых писем, перечисляя неотложные просьбы, объясняя правила работы почтамтов при пересылке денег из страны в страну, называя наиболее надежных банкиров — Гинцбурга, Гирша, Ротшильда, жалуясь на бестолкового (или бессовестного?) банкира Хессена, выславшего из Петербурга неверно оформленный денежный документ. Каждый день он прибегал в дрезденскую контору Гирша справляться об avis, без которого его вексель был никчемной бумажкой, выданной будто на смех, для отвода глаз. Avis все не было, дрезденские клерки посмеивались над незадачливым клиентом и, разумеется, денег не выдавали.
Но вот приходили, наконец, спасительные уведомления, а с ними и долгожданная сторублевка. Достоевский получал временную передышку, забывал об оскорбительной небрежности сотрудника «Зари», радуясь, задним числом, что деликатный Майков не дал тому прочесть горячее, гневное письмо, а лишь пересказал смысл — теперь Достоевский уверял друга, что настоящей злобы в нем и быть не могло. Можно было приниматься за литературные проекты, или, как он их называл, комбинации, хотя таких, которые сулили бы твердый заработок, Ф. М. что-то не видел. Один за другим лопнули проекты продажи «Идиота» Базунову и Стелловскому, так что расчет получить деньги для возвращения в Россию не оправдался.
Всем своим работодателям, а также посредникам Достоевский внушал, что может работать только в режиме предварительной оплаты (в системе всегдашнего долга), и ни в каком другом. «Так как я всегда нуждаюсь в деньгах чрезвычайно и живу одной только работой, — писал он Страхову, — то всегда почти принужден был всю жизнь, везде, где ни работал, брать деньги вперед. Правда, и везде мне давали». «Я, по положению моему, нуждаюсь всегда в деньгах вперед», — объяснял он племяннице. «Да и кому не дается вперед? Мы вели журнал — всем давали вперед, да и какие суммы!» — уверял он Майкова.