Достоевский
Шрифт:
«Бесы» провидчески называли цену, которую требовала смута для построения нового общества, — 100 миллионов голов, и тут же на сцену выходили политики, перехватывая инициативу у идеологов. Сомнительная репутация Петра Верховенского, шлейф предательства, подозрения в связях с охранкой не мешали адептам признавать его «двигателем»: слишком лестно было иметь шефом уполномоченного из заграничного Центрального комитета. Чтобы внутри организации не возникало инакомыслия, все ее члены должны были следить друг за другом и писать отчеты наверх. Являясь уставной обязанностью члена организации, донос и слежка становились способом выживания.
Борьба за цель, не боящаяся никаких средств, отрицание нравственных соображений, если они не увязываются с интересами организации или тем более противоречат
«У наших» стал первой пробой пятерки, когда вождь публично выявлял врага организации и предателя; члены пятерки восприняли «уроки бдительности» с энтузиазмом. Совместная преступная акция, общий грех разделенного злодейства, как точно угадал Ставрогин, стали залогом партийно-группового единства. Никто из группы не смог и не захотел реально помешать убийству, не сделал попытки предотвратить гибель вчерашнего товарища. Политический клейстер был сварен; отныне «наши», загнанные в угол, обязывались выполнять «свободный долг» по первому требованию.
Убийство, совершенное пятеркой во главе с ее лидером, высветило генетический код будущего — если оно пойдет вслед за предначертаниями Петра Верховенского. «Мне нет дела, что потом выйдет: главное, чтоб существующее было потрясено, расшатано и лопнуло» — именно этот нечаевский принцип пытается осуществить Петр Верховенский. Образ смуты представляется ему в подробностях поистине апокалипсических. Русский Бог, который спасовал перед «женевскими идеями»; Россия, на которую обращен некий таинственный index, как на страну, наиболее способную к исполнению «великой задачи»; народ русский, которому предстоит хлебнуть «свеженькой кровушки», — не устоят. И когда начнется смута, «раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал... Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам...».
Страна, которую маньяк и мистификатор Петруша избрал опытным полем для эксперимента, обрекалась им на режим, где народ, объединенный вокруг ложной идеологии, превращался в толпу, где правители, насаждая идолопоклонство и культ человекобога, манипулируют сознанием миллионов, где всё и вся подчиняется «одной великолепной, кумирной, деспотической воле». Логика смуты вела к диктатуре, власти идеологического бреда, к кошмару привычного насилия.
Бесовская одержимость силами зла и разрушения, гордыня идеологического своеволия, претензии на господство, «свехчеловеческое» мирочувствование — эти глубинные, неискоренимые духовные пороки политического честолюбца и руководителя смуты обнажали некие сущностные законы противостояния добра и зла. Россия, раздираемая бесами, стояла перед выбором своей судьбы; угроза ее духовному существованию, опасность превращения страны в арену для «диаволова водевиля», а ее народа — в человеческое стадо, понукаемое и ведомое к «земному раю» с «земными богами», были явственно различимы в демоническом хоре персонажей смуты. Нравственный и политический диагноз болезни, коренившейся в русской революции, художественный анализ симптомов и неизбежных осложнений — были равны ясновидению и пророчеству.
Много раз в черновиках к роману Достоевский пробовал найти тех, кто сможет обличить заговорщиков-отрицателей, противостоять им словом или делом. Искал и не находил никого — кроме Ставрогина. Ставрогин, испорченный барчук, говорил в предсмертном письме о той молодежи, которая радуется царству посредственности, завистливому равенству, глупой безличности, отрицанию всякого долга, всякой чести, всякой обязанности. «Говорят, они хотят работать — не станут они работать. Говорят, они хотят составить новое общество? Нет у них связей для нового общества, но они об этом не думают. Не думают!» Ставрогин, оторванный от почвы аристократ, оказывался в романе единственным, кто мог смеяться над Петрушей и открыто презирать его. «Князя выставить в романе как врагом нигилизма и либерализма и высокомерным аристократом, — намечал автор. — Он в романе судья нигилизма».
В романе «герой-солнце», «князь и ясный сокол» отказывается от трона и венца, которые предлагает ему вождь заговорщиков. Великий грешник
Ставрогин, разобравшись в целях и методах «деятелей движения», порывает с ними. Сознав реальную опасность мести Шатову, предупреждает о готовящемся убийстве. Несмотря на опутавшую его сеть шантажа, игнорирует шантажистов. Разглядев амбиции беса-политика Петруши, демонстрирует отвращение от «пьяного» и «помешанного». Подводя итог своей жизни, дает нравственную оценку верховенцам. «Я не мог быть тут товарищем, ибо не разделял ничего. А для смеху, со злобы, тоже не мог, и не потому чтобы боялся смешного, — я смешного не могу испугаться, — а потому, что всё-таки имею привычки порядочного человека и мне мерзило. Но если б имел к ним злобы и зависти больше, то, может, и пошел бы с ними. Судите, до какой степени мне было легко и сколько я метался!»Ставрогин не совершил подвига исповеди и покаяния. Он не избежал греха попустительства и бросил город на произвол грабителей и погромщиков. Он был против убийства, но знал, что люди будут убиты, и не остановил убийц. Не устоял в искушениях страсти и погубил Лизу. Совершил смертный грех самоубийства.
Но Ставрогин не участвовал в крови по совести и в разрушении по принципу. В свете того реального опыта, который не обошел Россию, где была широкомасштабно опробована программа Верховенского, пример ее осуждения, противоборства и отказа от самозваной власти явил собой нечто в высшей степени поучительное. Во всяком случае, Достоевский не нашел никого другого, кто бы в лицо маньяку и негодяю Петруше мог сказать то, что сказал ему Ставрогин с риском для жизни.
Опыт смуты — в виде лабораторного эксперимента — был произведен в масштабах только одного города, в течение только одного месяца, силами только одной пятерки заговорщиков, действовавших подпольно и пока не имевших власти. Через три месяца после завершения этой пробы город оправился, отдохнул и отдышался, — но не одумался: похоронив мертвецов и арестовав пятерку, он легкомысленно выпустил и позволил ускользнуть за границу ее руководителю. Успокоившись, люди вновь начали творить мифы, считая Петра Степановича «чуть не за гения». Все могло начаться снова и с новым размахом.
...В самый разгар «военных действий» либеральной критики, публично выражавшей сомнение в психической полноценности автора «Бесов», открыто называвшей его сумасшедшим, героев романа — психопатами и манекенами, а сам роман — госпиталем для умалишенных, стал выходить журнал «Гражданин» под редакцией Достоевского. Писатель давно тосковал по слову «от первого лица», по горячей публицистике на злобу дня. Фигура основателя журнала, князя Мещерского, ставшая синонимом понятия «консерватизм», вызывала такую же яростную критику «своры», которая травила и автора «Бесов». Понятно, что не слепой случай свел Достоевского с издателем
«Гражданина» сразу после завершения «Бесов».
Публицист и писатель Владимир Петрович Мещерский имел богатую родословную: внук Н. М. Карамзина (сын его старшей дочери Е. Н. Карамзиной), внук писательницы С. С. Мещерской (матери его отца, П. И. Мещерского), внучатый племянник князя П. А. Вяземского, двоюродный брат мемуариста и общественного деятеля А. В. Мещерского. Выпускник Училища правоведения князь Мещерский был камергером Александра II и другом наследника престола, будущего Александра III. Репутация консерватора была обеспечена князю в связи с его жесткой позицией как защитника самодержавия.
Автор «Бесов» должен был задаться вопросом: а что в этом дурного и почему, вслед за нигилистами-нечаевцами, следует желать крушения самодержавного строя? Мещерский с патриотических позиций критиковал государственную бюрократию; осуждал власть за то, что она в «духе времени» потакает радикальным настроениям разночинной молодежи; обвинял интеллигенцию в «нигилизировании» общества, идущем от незнания России. Он считал, что реформы нужно вести не путем штурма и натиска, а «тихо и стройно», в органическом общении правительства и народа. Он полагал, что обществу в эпоху непрерывного реформирования нужны паузы и передышки, и видел, как дурно влияет космополитический Петербург на остальную Россию. За всё это Мещерский, вместо признания его здравомыслия, получил клеймо «Князя Точки» и вождя контрреформ.