Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наполеон отнесся к этим планам более чем холодно, хотя охотно вел с русским императором разговоры о судьбах Востока. Для России результаты этих разговоров были ничтожны, а Александр I умер во время подготовки к новой войне с Турцией. Его преемник, Николай I, сумел уже в первые годы царствования дойти до Адрианополя. Переход 20-тысячной русской армии через Балканы (1829) впервые ввел в область реального то, что было мечтой Екатерины II и Александра I.

Теперь вступление русских войск в Константинополь было вполне в пределах военно-географической возможности — и император Николай действительно готовил захват Дарданелл, однако пока не имел предлога для немедленных действий. Проект 1829 года дал руководящую линию всей восточной политике его царствования: что отложено, то не потеряно.

В 1833 году, когда египетские армии вторглись в Малую Азию, Русский черноморский флот явился защищать Константинополь — к ужасу османского правительства; и черноморцы не ушли прежде, чем вынудили султана подписать конвенцию, превращавшую его в «сторожа при проливах» на службе России. Россия получала колоссальный перевес, и стерпеть этого европейские державы не могли. Конвенция то и дело нарушалась; благоприятная для России ситуация настала, казалось, после революции 1848 года. Николай I решил, что момент реализации его великого плана близок, и посвятил в эти планы — через английского посла в Петербурге — лондонский кабинет: за уступку русским Константинополя и проливов Англия должна была получить Крит и Египет.

В ответ Англия объявила, что противится такому предприятию всеми силами, а французский император даже прежде англичан двинул свой флот в турецкие воды, явившись защищать Константинополь. Целью англо-французской коалиции было обезоружить Россию на Черном море и уничтожить Черноморский флот. Россия, как настойчиво твердила европейская, а вслед за ней и русская либеральная историография, потерпела в Крымской войне сокрушительное военное поражение: по Парижскому миру (1856) Россия оказалась отброшена на исходные перед Кючук-Кайнарджийским миром позиции, и это был тяжелейший удар со времен поражения Петра Великого на берегах Прута, когда был потерян незадолго до того завоеванный Азов.

Крымская война, в которой против России выступили едва ли не все крупнейшие европейские государства, была попыткой расчленения России, задуманного и спланированного в Европе. Не выпускать Россию из войны, расширять театр военных действий — стало лозунгом западной коалиции. Вопрос об особом качестве поражения России стал предметом мучительных размышлений самых прозорливых и чутких современников Крымской кампании — ее уроки ссыльный солдат Достоевский усвоил еще в Семипалатинске. Противоречия между Россией и Европой стали лейтмотивом его публицистики на целых двадцать лет, равно как и мечта о синтезе двух начал — родной почвы и западной культуры.

На протяжении веков Россия оставалась чуждой Европе — этот горький пушкинский вывод стал в начале 1860-х отправной точкой для выработки идей почвенничества. Смысл

«Истории Петра» и «Истории Пугачева», острый полемический импульс стихотворения «Клеветникам России» побуждал Достоевского напряженно думать о европейской судьбе России. Пушкин помог найти интеллектуальное противоядие историческому скепсису Чаадаева, но, быть может, именно Чаадаев раздразнил Достоевского, заставив его глубже, драматичнее переживать пути скрещений России и Запада.

«...Ложится тьма густая / На дальнем Западе, стране святых чудес...» — эти строки А. С. Хомякова стали символом, которым Достоевский впервые обозначил свой европейский маршрут 1862 года и который «работал» в этом качестве все последующие годы, почти двадцать лет. Поэт создал точный образ того Запада, который складывался у Достоевского под влиянием спорящих сторон — Карамзина, открывшего России ее историю, Чаадаева с его скепсисом, Пушкина с его государственнической мыслью, Герцена с западническими настроениями, славянофилов с их национальными надеждами.

Достоевский называл Европу страной своих долгих томлений, ожиданий и упорных верований, страной, о которой он мечтал с юности, и в 16 лет хотел даже бежать в «страну святых чудес». Почему Европа оказывает на русских, кто бы они ни были, такое сильное, волшебное, призывное влияние? Вопрос риторический. «Ведь всё, решительно почти всё, что есть в нас развития, науки, искусства, гражданственности, человечности, всё, всё ведь это оттуда, из той же страны святых чудес! Ведь вся наша жизнь по европейским складам еще с самого первого детства сложилась».

Смог

ли кто-нибудь из образованных русских устоять против этого влияния? Если нет, то как же русские окончательно не переродились в европейцев? «Вот теперь много русских детей везут воспитываться во Францию; ну что, если туда увезли какого-нибудь другого Пушкина и там у него не будет ни Арины Родионовны, ни русской речи с колыбели? А уж Пушкин ли не русский был человек!»

Годами ища единомышленников, Достоевский испытал огромную радость, когда узнал о книге Н. Я. Данилевского

«Россия и Европа». «Светлая голова, развившаяся в странствиях по России и окрепшая в науке», — писал Майков в 1868-м о бывшем петрашевце. «Из фурьериста обратиться к России, стать опять русским и возлюбить свою почву и сущность! Вот по чему узнается широкий человек!» — восторгался Ф. М., ждавший прочесть книгу «как голодный хлеба». Данилевский, мысль которого оказалась столь созвучна самосознанию Достоевского, стал для автора «Бесов» угадчиком (говоря в терминах Пушкина) общего хода русской истории.

Меж тем книга Данилевского содержала множество горьких слов, которые подтверждались — автор «Дневника» видел это — реальной историей. Европа относится к России враждебно, как к колоссальному завоевательному государству, «политическому Ариману», мрачной силе, противной прогрессу и свободе. Европа терпеть не может, когда Россия берется за цивилизаторство других народов и освоение диких территорий. Всякое преуспеяние России, всякое развитие ее внутренних сил, увеличение ее благоденствия и могущества есть бедствие, несчастье для человечества, — полагает общественное мнение Европы, на которое не может повлиять даже факт проведения либеральных реформ в России: Европа будет сочувствовать «крестьянскому делу», ибо надеется, что оно ввергнет Россию в нескончаемые смуты. Кинжальщики и поджигатели становятся героями, коль скоро их злодейства обращены против России. Защитники национальностей умолкают, когда речь заходит о защите русской народности. Европа не признает русских своими и видит в России чуждое и враждебное начало. Здесь, полагал Данилевский, речь идет об историческом инстинкте народов, заставляющем Европу не любить Россию и объясняющем ту двойственность мер и весов, которыми обмеривает и обвешивает Европа, когда дело идет о России и о других странах.

Отвечая на вопрос: «Европа ли Россия?» — Данилевский утверждал: Европа — понятие не географическое, а цивилизационное, поприще германо-романской цивилизации, и в этом смысле Россия к ней не принадлежит. Она не причастна ни европейскому добру, ни европейскому злу. Ни истинная скромность, ни истинная гордость не позволяют России считаться Европой. Она не заслужила этой чести, и только выскочки, не знающие ни скромности, ни благородной гордости, втираются в круг, который считается ими за высший; понимающие свое достоинство люди остаются в своем кругу.

В представлении Европы Россия — труднопреодолимое препятствие к распространению европейской цивилизации. Отсюда сочувствие ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России; ослаблять Россию — значит приносить жертву на алтарь Европы. Поэтому политический патриотизм возможен в любой европейской стране, но запрещен — с точки зрения европейца — для России. Ибо если Россия мечтает о европеизации, ей надлежит отказаться от политического патриотизма, от мысли о крепости своего государственного организма.

В известном смысле многие страницы «Дневника писателя» 1876—1877 годов — это диалог с книгой Данилевского и его статьями, ведь на авансцену истории опять вышел «вечно неразрешимый Восточный вопрос». Главным пунктом диалога становится, однако, не только судьба Константинополя как центра восточного мира (Данилевского интересовали условия мирных соглашений после окончания войны), но и соотношение политики и нравственности. По Данилевскому, применение правил морали к межгосударственным отношениям было бы странным смешением понятий. Требование нравственного образа действий, утверждал он, есть не что иное, как требование самопожертвования. Истинным же законом внешней политики, где нет места самопожертвованию и любви, есть здравое понятие пользы.

Поделиться с друзьями: