Доверие
Шрифт:
— Нет, — сказал Томас, — и все-таки я не находил эту поездку преступной. — И добавил: — И теперь не нахожу. — Он смотрел на нее удивленно, как на чужую. Печальные глаза красили ее длинное, худое лицо.
— Я верю, Томас. Ты ведь не сразу замечаешь плохое. Что хорошо и что плохо, решают люди более прозорливые. И нам надо с этим считаться. А ты ни с чем больше не желаешь считаться.
Томас был доволен, что она ни словом не обмолвилась о незнакомой ей Пими. Хотя ему, верно, стало бы легче, если бы он выговорился.
— Ты, надо думать, — добавила Лина, — все-таки заметил, что там что-то не так, иначе ты бы мне обо всем рассказал.
Может, она и права, подумал Томас. Он подыскивал слова и даже мысли, которые Лина могла бы понять. Нет, никогда ей не понять, почему он должен все изведать, даже плохое. Почему именно ему дано такое право,
Он вдруг взял обеими руками ее лицо и поцеловал в глаза. Лина его оттолкнула; она была скорее несчастна, чем разгневана.
— Оставь это, Томас, иди.
За дверью Томас прислушался, не плачет ли она. Лина его не окликнула. Если она и плакала, то, наверно, уткнувшись лицом в подушку.
Через день он снова увиделся с Линой, но не с глазу на глаз, а на собрании, которое срочно созвал профсоюз. Он и теперь удивлялся Лине, так же как удивлялся в начале их знакомства. Ее взгляд и голос трогали его. Ему опять бросилось в глаза то, что он уже и раньше замечал: грубые и упрямые люди, которые вовсе не могли быть согласны с тем, что она говорила, спокойно ее слушали и, казалось, были так же захвачены, как он, Томас. Дело в том, говорил себе Томас, что все чувствуют: она говорит, как думает. И тот, кто придерживается другого мнения, не сомневается: Лина верит во все, что говорит.
Перед ее выступлением Штрукс объяснил:
— Если мы будем выполнять норму, которую Улих шутя перевыполняет вдвое, а то и втрое, и вся бригада начнет процветать, то наша совесть и тем более наше государство потребуют установления новых норм.
На это Улих с места крикнул:
— Слыхали? Мы, значит, не должны процветать!
Он, Улих, сам заметит, сказал Штрукс, что все подешевеет, как только увеличится выпуск продукции, здесь и везде, сразу, и это единственное, что даст им возможность все покупать по более дешевым ценам.
Участники собрания наперебой стали просить слова. Большинство, несмотря на ругань и насмешки, поддерживали Улиха, который попросил слова первым и, не повышая голоса, как будто у него на это не было ни сил, ни охоты, словно бы скучливо, но достаточно веско заявил: он-де не станет надрываться ради того, чтобы год или два ждать, покуда клок мяса подешевеет на несколько пфеннигов. Прежде всего ему важно, чтобы товарищи, здесь собравшиеся, поняли одно: в свое время он надрывался, потому что ему нужны были деньги для особых целей, ведь не мог же он предположить, что сегодня то, чего он добился с такими усилиями, сделают нормой.
Несколько человек закричали:
— Тебя же никто не упрекает!
— Никто тебя не винит!
Когда Лина начала говорить, все сперва удивленно на нее уставились. Люди к ней не привыкли и прежде всего не привыкли к ее выступлениям перед такой большой аудиторией. Лина держалась очень прямо. Она не красивая и не уродливая, думали многие, но когда она с загоревшимися глазами стала ратовать за дело, от которого ни один взор здесь не загорался, и ее голос, по-прежнему тихий, приобрел глубокое, волнующее звучание, всем захотелось ее слушать. Восемь лет, сказала Лина, прошло с тех пор, как Сталин уничтожил фашизм. Теперь мы можем, честно и мирно трудясь, жить среди других миролюбивых народов. Наш труд станет преградой для поджигателей войны на Западе, для спекулянтов оружием, для всех сил империализма. Неодолимой будет эта преграда, если мы здесь не позволим себя сломить. Что даст нам силы для этого? Наш труд. И всем этим мы обязаны Сталину. Миллионы сыновей принес в жертву его народ. Соревнование без правильно установленных рабочих норм было бы сплошным надувательством, насмешкой, которая нам слишком дорого обойдется. Ведь таким образом ни один метр материи, ни один кусок хлеба не подешевеют. Социалистическим можно назвать только такое соревнование, когда нормы основываются на точном исчислении себестоимости. Никто здесь не наносит ущерба Улиху. Речь идет об установлении в качестве нормы не сверхпроизводительности, а средней производительности труда. Слышите, это написал сам Сталин, и вы должны понять, что нам следует этим руководствоваться.
Ей никто не аплодировал, люди молча слушали; они молчали и потом, когда Лина уже села на свое место. Первым поднялся Янауш. Он был взволнован меньше
других, но совсем спокойным даже его нельзя было назвать. И взволновал его не смысл ее слов, ведь, собственно, и Штрукс говорил то же самое; да и во всех речах, которые они слышали в последнее время, ничего другого не содержалось. Задело его спокойствие Лины, полная ее уверенность в правоте своих слов.— Ну, девушка, — сказал Янауш, — ты не зря побывала на профсоюзной учебе. Отлично выучилась! Деньги, которые за тебя платил завод, тоже, наверное, из нашего кармана взяты. Все ведь — собственность народа. Ты вот говорила о восьми годах и еще о Сталине. Но он ведь умер, и уже довольно давно. Я считаю, что сейчас не надо говорить о нем так много, как при его жизни, но теперь, наоборот, все только и знают, что на него ссылаться. Послушай-ка, девушка, — Штрукса он, казалось, презирал и на худой конец соглашался иметь дело с Линой, — мы, конечно, Улиха не упрекаем, но и равняться по нему никто не станет, даже и вполовину, это я тебе сейчас докажу, я тут в своей мастерской шутки ради кое-что подсчитал, хоть и трудно поверить, что в ремонтной мастерской можно подсчитать каждое движение руки и каждый погнутый гвоздь. Мне странно, неужели это дело такое сложное, что ему надо специально учиться? Технические нормы выработки, — протяжно сказал он, — мы такого и не знали, когда я был учеником на заводе.
— Нет, — воскликнул Штрукс, — знали! Начальники знали, как всего выгоднее на нас наживаться. А теперь? Чтобы жизнь подешевела!
Люди уже стояли кучками и смеялись. О Лине все забыли. Томас думал про себя: собственно, ему следовало бы вступиться за нее, он был убежден в ее правоте. Но Томас медлил, ведь все знают, что между ними было, может быть, даже знают, что между ними теперь уже ничего нет. Эрнст Крюгер на несколько секунд опередил Томаса, он сказал решительно и сердито:
— Лина права, но прошло не восемь лет, а шесть, насколько я помню, с тех пор как здесь же, в Коссине, на собрании Рихард Хаген, да, Рихард Хаген, спрашивал, как нам выйти из этого заколдованного круга — лучше жить, больше работать, и тогда Янауш говорил почти то же, что и сегодня: чтобы лучше работать, надо лучше есть. Кто бы только мог подумать, что наши печи заработают? Никто. И все-таки они работают, несмотря на всех янаушей, и волшебства тут никакого нет. Старых норм, конечно, недостаточно, чтобы дальше продвинуться вперед. Тут нужен еще один рывок.
Молодец Эрнст, думал Томас. За два дня до этого Эрнст печально сказал ему:
— Мне теперь даже те несколько марок, которые я себе оставлял, приходится отдавать матери, не могу я вынести ее злобы и всех этих разговоров об Ушши: девочка учится, вместо того чтобы зарабатывать. А из нее выйдет толк, она способная.
Томас думал: Эрнст помогает семье, а у самого сплошные неудачи. И с рационализаторским предложением и вообще… Его не хватает на вечерние занятия и на черчение. И хотя теперь его зарплата временно понизится, он отстаивает новые нормы, да еще как!
После обеда у Гербера Петуха разыгралось то же самое, что и в трубопрокатном. На следующий день Гербер заговорил с Хейнцем Кёлером:
— Ну, ты все еще здесь? Не ездишь больше на эльбский завод к своему Винкельфриду?
— Нет, — просто ответил Хейнц.
— Почему это вдруг?
— Ничего у меня не получается, силенок маловато.
— Ну-ну-ну, — сказал Гербер, — надо только немного поднатужиться. А твой друг тоже, наверно, дома сидит, этот Томас Хельгер? С которым ты всегда вместе ездишь?
— Вы и вправду все о нас знаете, — заметил Хейнц. — Нет, Томас и теперь ездит. Наверно, силы у всех разные.
Гербер какое-то время молча смотрел, как работает Хейнц. Тут уж придраться было не к чему. Наконец он сказал:
— Ты не удивлялся, что я все о тебе знаю, когда я отпускал тебя пораньше, чтоб ты поспел на занятия? А? — Он не стал дожидаться ответа, а пошел обратно в свой цех.
Вечером Гербер отправился к Рихарду Хагену. Разговор с Хейнцем он счел просто болтовней и не упомянул о нем. Ему казалось необходимым в точности сообщить Рихарду, что говорили его люди при обсуждении новых предложений. Гербер полагал, что рабочие должны из своей среды выделить людей, если уж это нужно, чтобы учесть время, потребное на ту или иную работу, а не поручать это дело посторонним, которых никто здесь не знает или едва-едва знает. Трудно это сделать, возразил Рихард, для такого учета нужны люди обученные, определенной специальности, с определенными знаниями.