Довлатов и окрестности
Шрифт:
Идеализм - постоянный источник подспудного раздражения, потому что он требует ответа. Все равно, что жить со святым или обедать с мучеником.
Впрочем, святыми диссиденты себя и не считали. Да и не так уж часто они кололи глаза своими подвигами.: все-таки антисоветское начало настороживало не меньше, чем советское.
По-моему, к диссидентам относились, как к священникам: и те, и другие - последние, которым прощают грехи. Видимо, презумпция добродетели - слишком сильное искушение для злорадства.
Так или иначе, но единственный случай, когда Довлатов при мне использовал по назначению свои незаурядные физические данные, был связан с диссидентом. В "Филиале"
Но тут встает "красивая женщина-фотограф" и требует, чтобы он отдал 60 долларов за сделанные ею слайды. В ответ Акулич говорит: "Я борюсь с тоталитаризмом, а вы мне про долги напоминаете?!" Я знал участников этой истории.: фотографа, нашу вечно бедствовавшую приятельницу, у которой до сих пор за телефон не плачено, и ветерана "Акулича". При мне была произнесена и сакраментальная фраза, услышав которую, Довлатов сбросил борца с тоталитаризмом с нашей тесной редакционной лестницы. Через минуту потерпевший просунул голову в дверь, хлопотливо приговаривая: "Зима на улице, а я тут пальто забыл".
"Пушкин" Лучшим детективом Честертон считал рассказ Конан-Дойля "Серебряный", названный по кличке жеребца, убившего конюха. Соль в том, что имя преступника мы узнаем не в конце, а в самом начале - в заглавии.
С "Заповедником" - та же история. Как всегда у Довлатова, секрет лежит на поверхности. Дело в том, что Заповедник - не музей, где хранятся мертвые и, к тому же, поддельные вещи, изготовленные, как утверждал Сергей, "неким Самородским". Заповедник - именно что заповедник, оградой которому служит пушкинский кругозор. Пока один Заповедник стережет букву пушкинского мифа, другой, тот, что описал Довлатов, хранит его дух.
Великая его особенность - способность соединять противоречия, не уничтожая, а подчеркивая их. Во вселенной Пушкина нет антагонизма - только полярность.
Его мир шарообразен, как глобус. С Северного полюса все пути ведут к югу.
Достигнув предела низости, пушкинские герои, вроде того же Пугачева, обречены творить не зло, а добро. Не аморализм, а проницательность стоит за пушкинскими словами, которые так любил повторять Довлатов: "поэзия выше нравственности". Только сохранив в неприкосновенности неизбежную и необходимую, как мужчина и женщина, биполярность бытия, писатель может воссоздать мир в его первоначальной полноте, нерасчлененной плоским моральным суждением.
В "Заповеднике" у Довлатова без конца допытываются, за что он любит Пушкина.
Думаю, за то, что Пушкин не отвергал навязанные ему роли, а принимал их - все: "не монархист, не заговорщик, не христианин - он был только поэтом, гением и сочувствовал движению жизни в целом". Довлатов любил Пушкина за то, что в этом большом человеке нашлось место и для маленького человека. Сергей писал: Пушкин, в котором "легко уживались Бог и дьявол", погиб "героем второстепенной беллетристики. Дав Булгарину законный повод написать:
"великий был человек, а пропал, как заяц".
Довлатовская книга настояна на Пушкине, как рябина на коньяке. Она вся пронизана пушкинскими аллюзиями, но встречаются они в нарочито неожиданных местах. Например, пошлая реплика кокетничающей с Довлатовым экскурсовода Натэллы - "вы человек опасный" - буквально повторяет слова Доны Анны из "Каменного гостя". Оттуда же в довлатовскую книгу пришел его будущий шурин.
Сцена знакомства с ним пародирует встречу Дон Гуана с командором: "Над утесами плеч возвышалось бурое кирпичное лицо… Лепные своды ушей терялись
в полумраке… Бездонный рот, как щель в скале, таил угрозу… я чуть не застонал, когда железные тиски сжали мою ладонь".Важнее прямых аналогий - само пушкинское мировоззрение, воплощенное не в словах, а в образах - в героях "Заповедника", каждый из которых состоит из непримиримых, а потому естественных противоречий. На них указывает даже такой мимолетный персонаж, как украшающая ресторан "Витязь" скульптура "Россиянин". Творение отставного майора Гольдштейна напоминало "одновременно Мефистофеля и Бабу-Ягу".
О тех же дополняющих друг друга, как янь и инь, противоречиях говорит и символическая, словно герб, картинка, которой Довлатов начинает описание своего заповедника: "Две кошки геральдического вида - угольно-черная и розовато-белая - жеманно фланировали по столу, огибая тарелки".
Эта черно-белая пара готовит читателя к встрече с настоящими героями книги, о которых нам так и не удастся составить ни определенного, ни окончательного мнения.
Самый обаятельный из них - безнадежный пропойца Михаил Иванович Сорокин.
Довлатов описывает его, как того русского молодца, которого - по пословице - и сопли красят: "Широкоплечий, статный человек. Даже рваная, грязная одежда не могла его по-настоящему изуродовать. Бурое лицо, худые мощные ключицы под распахнутой сорочкой, упругий четкий шаг… Я невольно им любовался".
Михаил Иванович проходит по книге, как летающая тарелка, - таинственным, так и неопознанным объектом. "Нелепый в доброте и зле", он живет невпопад и говорит случайно. Лучшее в нем - дремучий язык, сквозь который иногда пробивается поэзия. Про жену он говорит: "спала аккуратно, как гусеница".
Произвольные реплики Михаила Ивановича служат не общению и не самовыражению, а заполнению пауз между походами за плодово-ягодным. Но, как рожь василькам, русской речи идет эта невольная заумь, столь отличная от красующихся "самовитых" слов футуристов. Речь Михаила Ивановича - это жизнь языка, предоставленного самому себе: "эт сидор-пидор бозна где." Михаил Иванович занимает первое место в длинном ряду алкашей-аристократов, которые в прозе Довлатова играют ту же роль, что благородные разбойники у Пушкина. "Жизнелюбивые, отталкивающие и воинственные, как сорняки", они - бесполезны и свободны. Верные своей природе, они, как флора и фауна, всегда равны себе. Больше им и быть-то неким.
Собственно, все любимые герои Довлатова как иллюстрации к учебнику "Природоведение". Безвольный эрудит Митрофанов - "прихотливый и яркий цветок" - принадлежит "растительному миру". Спокойная, как "утренняя заря", жена Таня "своим безграничным равнодушием напоминала явление живой природы." Сюда же относится и фотограф Валера, которым Сергей гордился больше, чем другими, понимая однако, что как раз из-за этого безудержного болтуна его лучшая книга не поддается переводу.
Валера, как эхо. Он тоже ближе к природе, чем к культуре. Поток речи льется из него свободно и неудержимо, как река: "Вы слушаете "Пионерскую зорьку"…
У микрофона - волосатый человек Евстихиев… Его слова звучат достойной отповедью ястребам из Пентагона…" Спрашивать о смысле всего этого также бесполезно, как толковать журчание ручья. Если в этом безумном словоизвержении и есть система, то она нам недоступна, как язык природы.
В "Заповеднике" Довлатов любовно разделяет два вида лингвистического абсурда. Речь ставящего слова наудачу Михаила Ивановича бессмысленнаИ бессвязный полив Валеры непонятен. Один изымает логику из грамматики, второй - из жизни.