Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Полюбить «митьков» мне помогла картина, которую я купил у их идеолога Владимира Шинкарева. Из ядовитой зелени прямо на вас выходит растерянная корова. В ее глазах — не испуг, а туповатая безнадежность ни в чем не уверенного существа. Она не ждет помощи — она просто ждет, заранее готовая обменять знакомые тяготы жизни на незнакомые.

Хвастаясь приобретением американским знакомым, я перевел им название картины: «Коровушка заблудилась». За чем последовал практический вопрос: «Ну а где же вымя?» Только тогда я заметил, что купил животное без половых признаков. Сперва я хотел потребовать, чтобы автор выслал вымя отдельно, но постепенно мне стала нравиться

бесполая корова.

Ценитель Востока Шинкарев в нагрузку к картине приложил анекдот Чжуан-цзы. В нем рассказывается о непревзойденном знатоке лошадей, который не отличал жеребца от кобылы, ибо судил о сути, а не видимости. Корова без вымени, как душа без тела, — воплощенная эманация страха и трепета. Вырвав животное из природного контекста, художник нарисовал не корову, а то экзистенциальное состояние заброшенности в мир, которое нас с ней объединяет.

Впрочем, Шинкарев, как настоящий «митек», наверное, просто забыл нарисовать вымя. И именно его ошибка придала картине завершенность.

4

Как у каждого движения, у «митьков» есть основополагающий миф. Это — миф об Икаре. Вопреки прометеевской трактовке, воспевающей дерзость человеческого гения, они создали себе образ трагикомического неудачника. Найдя такого героя у Брейгеля, они сложили про него «митьковскую» хокку:

У Икарушки бедного Только бледные ножки торчат Из холодной воды.

Принято считать, что картина «Падение Икара» — притча о незамеченной трагедии. Непонятый гений, Икар погибает героической смертью, окруженный безразличием тех самых людей, которым он хотел дать крылья.

Художник действительно демонстрирует нам, как все НЕ заметили падения Икара. На тонущего героя НЕ смотрят не только люди — пастух, рыбак, моряки и пахарь, но и животные — лошадь, собака, четыре птицы и двадцать овец. Но это еще не значит, что все они не заметили происшествия, — оно их просто не заинтересовало. Окружающие не могли не слышать плеска и крика. Однако неудача свалившегося с неба Икара им не казалась столь важной, чтоб перестать пахать, пастись или управлять снастями.

Герои Брейгеля игнорируют не только Икара. Они и друг на друга не смотрят. Не только на этой, на всех картинах Брейгеля люди не встречаются взглядом — и на пиру и в танце. Даже пустые глазницы слепых глядят в разные стороны.

У них нет ничего общего. В том числе — и общего дела. Брейгелевские персонажи не могут охватить взглядом и тот мир, в котором живут.

Целиком пейзаж способен воспринять только зритель — ему художник всегда дает высшую точку обзора. Наделяя нас птичьим зрением, он позволяет разглядеть сразу все — от былинки до гор, тающих за горизонтом.

Лишь зрителю доступен и смысл свершающейся трагедии, которую он не в силах предотвратить. Поместив зрителя над миром, позволив осознать причины и следствия всего происходящего в нем, Брейгель, в сущности, поставил нас в положение Бога, всемогущество Которого равно лишь Его же беспомощности. Бог не может помочь Икару, ибо, исправляя ошибки, Он лишь приумножает их.

Падение Икара у Брейгеля происходит весной. То же солнце, что расплавило воск на крыльях Икара, пробудило природу. Что же делать? Отменить весну, чтобы спасти Икара?

Добро всегда становится злом, когда вмешательство воли или чуда нарушает нормальный ход вещей. Не мудрость, не любовь — только безразличие природы способно решить это этическое уравнение.

Икара

нельзя спасти. Его провал — не роковая случайность, а трагическая закономерность. Смерть Икара — не жертва, а ошибка, не подвиг, а промашка. И сам он не мученик, а неудачник. Изображая жалкую кончину Икара в «холодной зеленой воде», Брейгель взывает не к состраданию, а к смирению. Воля и мужество требуются не для того, чтобы исправить мир, а для того, чтобы удержаться от этой попытки.

Помочь ведь вообще никому нельзя. Я всем это повторяю с тех пор, как Довлатов умер.

Щи из боржоми

1

«Я сын армянки и еврея, — жаловался втянутый в публичные объяснения Довлатов, — был размашисто заклеймен в печати как эстонский националист».

Надо сказать, он не был похож не только на третьего, но и на первых двух. Называя себя относительно белым человеком, Сергей описывал свою бесспорно экзотическую внешность обобщенно, без деталей — смутно упоминая средиземноморское направление, налегал на сходство с Омаром Шарифом.

Собственно национальность, и в первую очередь — своя, интересовала его чрезвычайно мало. Не то чтобы Довлатов вовсе игнорировал эту, столь мучительную для большей части моих знакомых, проблему. С национальным вопросом Сергей поступил как со всеми остальными — транспонировал в словесность. Довлатов связывал национальность не с кровью, а с акцентом. С ранней прозы до предпоследнего рассказа «Виноград», где появляется восточный аферист Бала, инородцы помогали Сергею решать литературные задачи.

Набоков говорил, что только косвенные падежи делают интересными слова и вещи. «Всякое подлинно новое веяние, — поучал он, — есть ход коня, перемена теней, сдвиг, смещающий зеркало». Акцент был косвенным падежом, делающим интересным русский язык Довлатова.

Сергей писал настолько чисто, что язык становился незаметным. Это как с «Абсолютом»: о присутствии водки мы узнаём лишь по тяжести бутылки. Как перец в том же «Абсолюте», акцент в довлатовской прозе не замутняет, а обнаруживает ее прозрачность. Успех тут определен точностью дозировки. Чтобы подчеркнуть, а не перечеркнуть правильность языка, сдвиг должен быть минимальным.

Сергей любил примеры удачной инъекции акцента. Читатель, уверял он, никогда не забудет, что герой рассказа — грузин, если тот один раз скажет «палто». Но когда я спросил Сергея, как отразить на письме картавость, он ничего не посоветовал. Видимо, так — в лоб — изображать еврея казалось ему бессмысленно простым. Как сказано у Валерия Попова, плохо дело, если ты думаешь о письме, видя почтовый ящик.

Зато «р» не выговаривает у Довлатова персонаж-армянин: «Пгоклятье, — грассируя, сказал младший, Леван, — извините меня. Я оставил наше гужье в багажнике такси». От героев рассказа «Когда-то мы жили в горах» ждешь гортанного говора. Но Довлатов дразнит читателя, изображая не акцент, а дефект речи.

Кавказ спрятан у него глубже. Восточный оттенок создает не фонетика, а синтаксис:

«— Приходи ко мне на день рождения. Я родился — завтра». Плюс легкий оттенок абсурда: «Конечно, все народы равны. И белые, и желтые, и краснокожие… И эти… Как их? Ну? Помесь белого с негром?

— Мулы, мулы, — подсказал грамотей Ашот».

Кстати, это рассказ-исключение. Его, на беду и журнала и автора, напечатали в «Крокодиле». В ответ пришло открытое письмо из Еревана. Группа академиков обиделась на то, что армян показали диким народом, жарящим шашлык на паркете.

Поделиться с друзьями: