Довлатов
Шрифт:
Слава Довлатова достигла России, все ликовали, и поток радостных друзей хлынул в Америку — времена уже позволяли это. Радовался и замечательный питерский поэт Виктор Соснора:
«Меня поразила юность Елены и цветущий вид Довлатова. Такая красивая дружная пара, отличный автомобиль, начало заграничной славы Сергея, начало денег».
И — начало конца. Стоит тут вспомнить хоть и недоброжелательные, но точные слова Елены Клепиковой:
«Причин для безрадостного в тот последний Сережин год было много: и радиохалтура, и набеги московско-питерских гостей, и его запои на жутком фоне необычайно знойного, даже по нью-йоркским меркам, того лета. Что скрывать — у Довлатова был затяжной творческий кризис. Ему не писалось — как он хотел… Была исчерпанность материала, сюжетов — не только материальных, но и жизненных. Его страдальческий алкоголизм в эти месяцы — попытка уйти, хоть на время, из этого тупика, о который он бился и бился. Очень тяжело ему было перед смертью. Смерть, хотя и внезапная и
При всей его фантазии и дерзости в обращении с жизненным материалом — «реальная основа» у каждого его сочинения должна быть, в этом он сразу признался, — и раньше эта реальная основа всегда была. Прежде он смело, со знанием и пониманием погружался в родные пучины (барак, ипподром, совхоз), и все получалось живым и убедительным. Теперь он никуда уже погрузиться не мог. Америка, как таковая, была ему не по зубам — и он с отчаянием понимал это. Мечты об освоении чужого культурного пространства, с которыми он ступал на берег Нового Света, не сбылись — как не сбылись ни У кого из русских эмигрантов, не исключая даже любимого и почитаемого американцами Набокова. Наиболее «далекая» экспедиция в глубокую реальность из «мелкой обывательской лужи» эмигрантства изображена Довлатовым в рассказе «Третий поворот налево» — Алик и Лора перепутали поворот, оказались в американской глубинке (таких «глубинок» и в Нью-Йорке полно), ужасно испугались — и страшный неф своим «жезлом» показал им, куда ехать. Нет уж — спокойней вернуться в свою «лужу».
Да что говорить — даже заурядной мещанской жизни русской колонии Брайтон-Бич он не знал — кроме, пожалуй, кабаков. В тот мир его не влекло. Он сделал героическую попытку заглянуть в эмигрантскую жизнь чуть шире своего круга — журналистов и творческих людей, — и потерпел неудачу. Оказалось, что ему это неинтересно. В письме Науму Сагаловскому 21 июня 1986 года он пишет резко: «“Иностранка” в “Панораме” — говно». Он не мог сделаться другим. «Определиться — значит, сузиться». Хозяином он был лишь на своем участке, «шаг в сторону — расстрел». Это понимал даже Бродский. Когда мы с ним в Коннектикут-колледже встали в очередь в университетскую пиццерию, я предложил ему перейти улицу и зайти в другую пиццерию, гораздо более красивую и, главное, — пустую. «Нет уж! — усмехнулся Иосиф — Тут меня знают все, а там — никто!» Но тот свою роль лишь для узкого круга воспринимал как избранность, а Довлатов — задыхался. Плыть уже ему было некуда.
Знакомая писала ему в письме: «Ну какой ты американский писатель, ты, которого вспоминают до сих пор у пивных ларьков от Разъезжей до Фонтанки»?.. С отчаяния он даже делает попытку освоить современную Россию. В рассказе «Встретились, поговорили» эмигрант с набором готовых фраз и роскошных подарков едет в Россию к брошенной жене — и терпит фиаско. Но все равно — это уже рассказ не про Россию, а про эмигранта, больше похожий на фельетон, там нет ни «дыхания жизни», ни знания современной России, которая за годы отсутствия Довлатова изменилась бесповоротно… Тупик? И — запоздалый триумф. Все его шедевры уже выходили подряд — и лучшие, и средние, и даже лишние. Готовился триумф в России — но он с отчаянием понимал, что все это вещи, которые сейчас гремят, — старые, новых он не написал. И похоже, уже не напишет… Другой бы на его месте вполне бы успокоился сделанным и почивал на лаврах. Но то был бы другой… который бы этого не сделал и не написал. Нам нужен был именно Довлатов. А он в тот год — кончался. Нина Аловерт, замечательный фотограф — ей мы обязаны почти всеми американскими фотографиями Сергея, — съездив в Россию, сказала ему: «Слушай, в Ленинграде тебя цитируют в каждом доме. Ты такой знаменитый!» Он ответил: «Да, я знаю. Но поздно».
Довлатов мрачно шутил, что «сгорает» сразу на четырех работах — газета, радио, семья и алкоголизм. И все четыре стали приносить только одни страдания. «Нет в жизни счастья!» Лопнула — причем с вонью, — любимая прежде газета «Новый американец», которой отдал столько времени и крови. Радио «Свобода», которым он так дорожил духовно и материально, все больше оказывается «неродным» и словно бы и нисколько не благодарным ему… и там одни враги!
И вот — рухнуло еще одно, может, самое главное дело — его замечательная и плодотворная работа с Ефимовым. И другого такого уже не будет! Читаешь конец их переписки — уже не дружеское и даже не деловое общение, а, цитируя Ефимова, какие-то «Архивы страшного суда»! После крушения газеты, работы на «Либерти», рухнуло и главное «строение» Довлатова — он сам! Довлатов никогда не считал себя ангелом, но все же он, как и все люди, предпочитал себя оценивать положительно. И вдруг — разоблачение! Причем вполне убедительное, по-ефимовски дотошное, аргументированное, доказательное: скрупулезно перечислены все его «милые хитрости», о которых он тайно знал и сам, но вот они выставлены — и что? Перевешивают все прочее?
Мир Довлатова рушится! Мало ему сомнений в своих рассказах — выходит, что и как человек он — дерьмо? Причем все свои подлости, он, оказывается, ловко маскирует, успешно использует! Этот «итог» карьеры ему трудно принять спокойно. Утонули все «киты», на которых прежде стояла его жизнь — и оказывается, что и ему самому впору топиться!
Полный
моральный крах! Он был циничен достаточно, чтобы ловко делать дела, но не настолько, чтобы не воспринимать обвинения друзей, пусть даже бывших. Можно, конечно, сказать, что главное в его жизни — творчество. Но при зрелом размышлении оказывается, что его книги уже не книги, а «перечень улик». Список его книг (лишь самых значимых!) впечатляет:«Невидимая книга» — «Ардис», 1977.
«Соло на ундервуде» — парижская «Третья волна», 1980.
«Компромисс» — «Серебряный век», 1981
«Зона» — «Эрмитаж», 1982.
«Чемодан» — «Эрмитаж», 1986.
«Представление» — «Руссика», 1987.
«Не только Бродский» — «Слово», 1990.
«Записные книжки» — «Слово», 1990.
«Филиал» — «Слово», 1990.
И каждая его новая книга — ступенька к славе. А для души его — ступеньки в ад. В «Невидимой книге» он высмеял, хоть и прославил, любимых ленинградских друзей. В «Зоне» герой в конце почти теряет человеческий облик. Автор бросает, вместе с местом службы, любимую девушку… Но не оставаться же было там? «Компромисс» — обижены верные друзья и сослуживцы, брошена любимая женщина и дочь… Но не оставаться же было там! Знаменитейший «Заповедник»!.. Ужасное поведение автора, отъезд в Америку — от полной безнадежности — жены и дочки. «Наши». Ради красного словца автор, в полном соответствии с пословицей, не пощадил не только отца, но и всю родню. «Филиал». Отомстил литературной братии и главному «врагу», мучившему его всю жизнь, — Асе. Каждый шедевр оставил рану в сердце, и оно болело все сильней. Ради книг — сколько пролито крови, и своей, и чужой. Кровь — единственные чернила? Но стоят ли книги этого?.. Стоят! Но как вынести такую цену?
Созданные им книги — единственное, что спаслось, — выходили все большими тиражами, слава росла — но это уже словно было отдельно, уже не имело к его измученному телу — и такой же душе, — прямого отношения. Похожая история изображена в «Мартине Идене» — успех книг, слава летит вверх, как бабочка, и тут же идет физическая гибель автора, исчезновение изодранной, уже ни на что не пригодной «оболочки». Талант «выпивает» человека, весь сок достается шедеврам — а человек, обессиленный, падает и гибнет.
Свою раннюю смерть Довлатов предчувствовал, хоть и боялся, и пытался как-то осмыслить ее, «поднять высоко». Напившись, что всегда сопровождалось у него приступом отчаяния, он читал гениальную «отходную», сочиненную его другом, «примеряя» ее на себя:
…Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто, Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо, Вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто, Чьи застежки одни и спасали тебя от распада. Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон, Тщетно некто трубит в свою дудку протяжно. Посылаю тебе безымянный прощальный поклон С берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.И Лена, отыскав Сергея по телефону в очередном загуле, мрачно спрашивала хозяев дома или просто друзей: «Ну что? Харон уже ищет драхму?»
К сожалению, уже никакие застежки, цитируя того же Бродского, не спасали его от распада.
«Уплыл» и последний кит, на котором он мог бы еще стоять, последняя надежда на спасение — нормальная семья. Довлатов отдал много страсти, усилий и переживаний своей семье (всем своим семьям) и, может быть, сделал для нее (них) намного больше, чем обычный рядовой обыватель… но тот дает самое главное — ощущение стабильности, надежности, устойчивости. Вспомним знаменитое «семейное времяпровождение», изображенное Петровым и Ильфом: основательный, солидный глава в минуту досуга уютно и неторопливо выпиливает лобзиком игрушечный сортир… только крючочек остается накинуть! Конечно, это пародия, но схема семейной идиллии именно такова. Но такого бы Довлатов не вынес. Он бы повесился от такого уюта! Помнится, он говорил Рейну, что не намерен тратить время «на починку фановой трубы», как и на любое другое «нормальное времяпровождение»…
Конечно, нормальной семьи, «ноева ковчега», у него не было. Все больше «дичала» Катя — с детьми в переходном возрасте это бывает всегда, кроме того, она хорошо понимала, что ей предстоит «находить себя» в американской жизни, и ее экстравагантные искания пугали Сергея. Лену Сергей всю жизнь изображал «неизменной, как скорость света». Но и она не могла бесконечно выдерживать выходки мужа (прежде всего, ужасные запои) — и ее отношение к Сергею, конечно, менялось. Суровость ее можно понять: она не могла «задушевно» выпивать с мужем, понимая, во что это выльется, а без этого он уже не мог… Сын Коля, который в детстве так радовал отца своей живостью, непосредственностью — Довлатов называл его «маленькой фабрикой по выработке положительных эмоций», — с годами как-то замыкался, мрачнел. Все главные «точки опоры» ушли из-под ног. О том говорит и фотография, полученная мною незадолго до его смерти: Лена и Сергей сидят на кухне рядом, но как-то по отдельности. Надпись на обороте: «Вот какие мы теперь мрачные». Родной дом казался ему суровым, и он «искал счастья» в других местах.