Довлатов
Шрифт:
Летом он поехал на съемки «Даурии» в Читу. И вдруг мы узнали, что брат на казенной машине задавил человека. Да еще офицера советской армии. Насмерть…
Это было страшное время предположений и догадок. Информация поступала самая разноречивая. Говорили, что Боря вел машину совершенно пьяный. Говорили, правда, что и офицер был в нетрезвом состоянии. Хотя это не имело значения, поскольку он был мертв…
Алексей Герман:
Когда Борю посадили во второй раз, он действительно стал криминальным авторитетом. В свое время я очень много снимал заключенных, и один раз ко мне подошел уголовник и сказал: «Намекнули
В семьдесят девятом году я решил эмигрировать. Брат сказал, что не поедет.
Он снова начал пить и драться в ресторанах. Ему грозило увольнение с работы.
Я думаю, он мог жить только в неволе. На свободе он распускался и даже заболевал.
Я сказал ему в последний раз:
— Уедем.
Он реагировал вяло и грустно:
— Все это не для меня. Ведь надо ходить по инстанциям. Надо всех уверять, что ты еврей… Мне неудобно… Вот если бы с похмелья — раз, и ты на Капитолийском холме…
В аэропорту мой брат заплакал. Видно, он постарел. Кроме того, уезжать всегда гораздо легче, чем оставаться…
Вера Сомина:
Через много лет, когда я уже работала в Институте истории искусств на Исаакиевской площади, я снова встретилась с последней женой Бориса Алей, с ней я была знакома раньше, не через Бориса. Она мне сказала: «С вами очень хочет увидеться мой муж». Я была удивлена, потому что мы с Борисом никогда особенно близки не были. Я увидела его уже очень нездоровым: у него почему-то была поражена вся кожа лица. Встреча наша была очень теплой. Борис сразу стал что-то мне оживленно рассказывать и тут же приковал к себе внимание нескольких хорошеньких молодых сотрудниц нашего института. Вдруг он посмотрел на меня и спросил: «А чего ты улыбаешься?» Я ответила: «Борька, ты совсем не изменился». Это было очень незадолго до его смерти. Я еще тогда подумала: какое нарочитое наказание!
Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль — оттуда.
Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще — тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.
Я задумался — что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты «Хи лайт», голубая фуфайка да еще вот этот штопор…
Алексей Герман:
Когда я запускался с фильмом «Хрусталев, машину!», я задумал на роль генерала пригласить Сережу Довлатова, а на роль его двойника — Борю. И это было бы очень точно. Они все еще были похожи, но один был нежным красавцем, от которого женщины падали, а у другого на лице были уже две тюрьмы (он, по-моему, болел краснухой, и вся кожа на лице у него была испорчена). Боря выглядел как некий шарж на своего младшего брата. О том, что я собирался его снимать, Сережа не знал, я держал это в секрете. Но вскоре оба брата (сначала Сережа, потом Боря) умерли. Тогда второй режиссер картины Миша Богин сказал, что он знает одного новгородского артиста, очень похожего на Довлатова, и привез Юру Цурило. Похож он был, конечно, условно, но оказался очень талантливым артистом, и мы его утвердили.
Рассказчик действует на уровне голоса и слуха. Прозаик — на уровне сердца, ума и души. Писатель — на космическом уровне.
Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик — о том, как должны жить люди. Писатель — о том, ради чего живут люди.
Борис Ройтблат, писатель:
Когда Довлатов начинал что-то рассказывать,
в нашем кабинете собиралась толпа. Репортеры, фотографы, моряки, отставные боксеры, пьяницы — кто угодно. Рассказывая, Довлатов почти не жестикулировал. Но мимика на его лице играла превосходно. Рассказчик он был феноменальный. Хохотать начинали, можно сказать, сразу. Хохотали — и просили других, тоже хохочущих: «Тише! Что вы так громко смеетесь! Не слышно!» Когда у меня больше не было сил смеяться, я залезал под свой письменный стол и затыкал уши. Для паузы. Чтобы очухаться от смеха. Сам Довлатов почти никогда не смеялся. Его устные рассказы, как и литературные, были всегда добрыми. Он ни разу ни на кого не злился. Никому не мстил. Никогда ни на кого не жаловался. На его лице не было ни усмешки, ни иронии. Вместо усмешки — улыбка. Вместо иронии — сочувственный кивок.( Ройтблат Б.Ноктюрн. (Памяти Сергея Довлатова) // «Новое русское слово», 22–23 августа 1998)
Борис Рохлин, писатель:
Не знаю определенно, но навряд ли это был сознательный метод, во всяком случае, мне казалось, что рассказы пишутся, именно пишутся, в два приема. Вначале это было устное повествование, излагаемое за бутылкой водки, излагаемое с блеском, легкостью и остроумием. Что здесь можно сказать? Это было настолько талантливо, я бы сказал, расточительно, избыточно талантливо, что на этом все должно было бы заканчиваться. Представлялось ненужным, да и просто невозможным переносить это на бумагу, все будет потеряно: точность каждого слова, детали, завершенность всего устного текста, и, пожалуй, главное — слова, перенесенные на бумагу, превратятся из живых звуков в мертвые буквы, правильно расставленные, и только.
Это ощущение или, точнее, боязнь была скорее всего связана с обаянием Довлатова-рассказчика. Ведь нельзя перенести на бумагу с помощью пишущей машинки жест, улыбку, гримасу или опрокидываемую стопку водки.
Но на следующий день происходило другое чудо. Вечером за тем же столом — или уже за другим — Сергей читал рассказ, а то и два-три рассказа, написанные непонятно когда, — и они были столь же блистательно остроумны, столь же завершенны, как их устные прототипы.
( Рохлин Б.Скажи им там всем // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 415–416)
Евгений Рейн, поэт:
Я сразу же обратил внимание на очень высокий профессиональный уровень этих рассказов. Это были не смутные разодранные клочки, нет, сюжет проводился изобретательно и отчетливо, характеры обозначались ясно и ярко, реплики стояли на точных местах, были доведены до афоризма, гротеска, пародии. Короче говоря, от этих рассказов было недалеко до рукописи, в них явственно проступал литературный силуэт.
Когда я сказал об этом Сергею, он, кажется, не удивился. Быть может, он проверял на мне свои заготовки, быть может, частично это уже было записано. Потом в довлатовской прозе я встречал куски этих рассказов, встречал и детали из них, перенесенные на другой, так сказать, «холст».
( Рейн Е.Несколько слов вдогонку // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 397–398)
Лев Лосев, поэт:
Говорят, что «поэзия — это лучшие слова в лучшем порядке». Но поэзия — это, скорее, новые слова или, по крайней мере, старые слова в новом порядке. «Лучшие слова в лучшем порядке» — это проза, это довлатовское искусство рассказа. Довлатов был абсолютно профессиональный литератор, то есть он знал, как мучительно добываются лучшие слова и каких трудов стоит найти для них лучший порядок. В одном интервью он говорил: «Десятки раз я слышал от умных и серьезных людей один и тот же довольно глупый и бесполезный совет: „запиши точно, слово за словом, свои устные рассказы, и у тебя будет готовая проза“. Только сами рассказчики знают, какое это глубокое заблуждение». И Довлатов называет имена двух прославленных писателей, каждый слыл в своем кругу непревзойденным рассказчиком и каждый до болезненности трудно писал свою безупречную прозу — Шервуд Андерсон и Евгений Шварц.
( Лев Лосев.Русский писатель Сергей Довлатов // Довлатов С.Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 364–365)
Елена Довлатова, вдова Сергея Довлатова:
Свои рассказы Сережа сначала писал от руки и только потом перепечатывал на машинке. Дальше начиналась долгая работа по редактуре текста, и один и тот же рассказ он мог перепечатывать десятки раз. Черновики при этом сразу уничтожались. К сожалению, рукописных образцов осталось крайне мало, потому что он очень не любил свой почерк.