Драма советской философии. (Книга — диалог)
Шрифт:
Сейчас я в Москве вроде надолго. Дела хлопотные — отправляю людей, вышедших из починки. Очень хлопотное дело…
25.06.44.
Вот и наше «болото» зашевелилось. Правда, это для тебя уже будет известием двухмесячной давности — твои письма шли до меня ровно 2 месяца… А ответ на это письмо получить удастся не раньше, чем в сентябре — октябре. Долго ждать. Так что ты хорошо делала, что писала, не дожидаясь моих посланий (ты уж прости, что я так самоуверен…)
Что касается твоей работы — то что же, это лучший из возможных вариантов. Правда, не знаю, как она тебе по душе придется. Я в подобном учреждении проработал 2
И вот попал я туда, где нахожусь до сих пор. Работа никак мне не по душе. Люди, с которыми все время имею дело — малоинтересные, поговорить, помечтать — не с кем. Правда, среди тех, кто приходят и уходят, попадаются очень и очень люди хорошие, изредка отведешь душу, но это, конечно, не то… Кроме того, это очень не нравится людям в чинах подобных моему, делает мои с ними отношения еще более холодными и натянутыми.
Уж как я просил отправить меня куда — нибудь — ни в какую…
Так что настроение такое, что хоть прямо вешайся, либо стихи пиши… А пока что читаю и перечитываю томик Лермонтова, что прихватил из Москвы. Хороший или плохой это признак — то, что он мне очень сейчас по душе — заключать не берусь.
Так хочется большого, настоящего дела! Это переливание из пустого в порожнее, чем я тут только и занимаюсь, осточертело до такой степени, что словами не опишешь.
Мне очень досадно, что письма мои к тебе выходят вовсе не такими, каких бы я хотел тебе слать. Порой, чаще всего вечером, охватит вдруг такое настроение, что кажется, только бери карандаш и пиши страницу за страницей тебе, сядешь за стол, зажжешь коптилку, да так и просидишь перед чистым листом бумаги весь вечер… Все думаешь, думаешь….
3.08.1944.
Не сердись, что так редко балую тебя письмами — но — честное слово, я виноват меньше всего. Ведь ты слышала, каким вдруг обернулось наше болото. За эти дни я много приключений пережил, оттопал пешком столько, что и считать бросил, был в переделках, жил у партизан — всякие истории.
Командую я подразделением на ранг выше старого, так что тоже тебе не мешает проникнуться уважением!
А писать — ну просто нет времени. Вот отца наградили орденом — а я ничего так и не смог написать ему. Тебе первой пишу. А дома так и не знают, где я с тех пор, как я там был, еще до наступления.
Вот и все. Коротко время, коротко и письмо. Да только еще домой сегодня надо черкнуть, а завтра тронемся дальше и дальше, в Польшу.
23.10.44.
Теперь я, наконец, там, где должен быть. Теперь у меня значительно меньше шансов остаться в живых, а невредимым — вовсе, можно сказать, исключены, эти самые шансы… Но настроение (хотя, по правде сказать, то, что называется «настроениями», надо мной имеет мало власти), лучше, спокойней, чем до этого. Исчезла та неудовлетворенность, та беспредельная тоска, которые всегда возникают, когда некоторое время побудешь в вынужденном безделье, в работе, ненужность которой ясна как божий день…
Немцы упорны, за их спинами — их дома. Они цепляются, закапывают в землю танки, бьют и день и ночь из орудий, в каком — то слепом отчаянии. Они стали уж тут, на пороге своих жилищ, совсем безумными от страха перед расплатой.
Много впереди работы… Но зато, если вернусь, у меня будет право честно смотреть тебе в глаза, Иринка… Ну, а если не вернусь — теперь каждое мое письмо может оказаться
последним — вспоминай обо мне изредка. И прости, если письмо, которое я написал после смерти Яшки, тебе не понравилось. Ладно?P.S. Только ты в Москву не пиши обо мне ничего. Я туда написал в дипломатическом тоне…
6 ноябрь 1944.
Ирка, ура, ура, ура!!! Ты в Москве!!!
Сижу и смеюсь без причины, а этого уже давно не было. Были одни огорчения да трудности, ничем не скрашиваемые, а теперь, хоть путь мой дальнейший во сто раз труднее, я буду идти с легкой душой, зная, что ты дома, что тебе не грозят нелепые злые случайности.
Теперь слушай, буду рассказывать о себе. В Запасном, где я служил, я решил больше не быть, и вырваться, хоть в штрафную. Особенно это решение я поставил себе в задачу после письма о гибели Яшки, и письма твоего, которое ты адресовала в Москву, и которое я получил одновременно.
И вот я вырвался. С треском.
И вот я на маленьком кусочке земли, который немцы отчаянно пытаются отбить обратно, чуя, что этот кусочек земли на берегу одной реки недалеко от Варшавы, к северу, явится роковым для всего Reich'a…
День и ночь — огонь. Снаряды, скрипуны, пули… Мы лазим по траншеям, сырым, мокрым, холодным, живем в ящиках, глубоко под землей. Пушки наши, зарытые в землю, стоят, спрятав свои длинные стволы в высохшую траву и ждут тигров, пантер, и прочих зверюшек. На нашем участке этих чудовищ уже неделю нет. Они рычат все где — то в стороне.
Так и течет жизнь моя, под землей, под несмолкаемую музыку, какой больше ни в одном концерте не услышишь. А началась моя жизнь на переднем крае так. Решили выкатывать пушки днем. Я с комбатом вылез на высоту, смотрю, ищу место для позиций. Немцы лазают совсем близко — а в бинокль смотришь — совсем рядом… нашли место. Очень любопытно… Вызвал орудие, и только машина отцепила его и начала отъезжать — как зашуршат над головой фрицевы снаряды… Один рванул метрах в 7 от меня, в соседнем колене траншеи, аж оглох… Остальные пушки ставили ночью…
И вот потянулись дни подземной жизни. Сегодня отправился я (это уже, вернее вчера вечером, сейчас ночь), в тыл, а возвращался в полной темноте. А траншеи спутать легко. А тут еще не выглянешь, фриц сыпет веером трассирующие пули, вот и иди целые километры по траншее, по щиколотку в воде, а выглянешь — красиво… Ракеты фриц жжет беспрерывно, как во дни салютов в Москве… Правее горят пожары… Ухают орудия… Шел, шел, да не туда зашел… Пришел домой злой, за шиворотом песок, в сапогах вода… И вот — подают письмо. Я от радости чуть не задохся! Ирка, Ирка, ура!!!
Ну вот и все. Воюю я третью неделю.
Привык быстро. Даже начал устраивать забавы — такого рода, как в школе, на букву С., боюсь цензура заподозрит в этом слове недоброе, потому не пишу…
Пришел к нам вчера один работник войскового тыла, и пошли мы с ним по делам. Кругом спокойно, и небо даже голубое, даже пули не свистят… Только вдали грохочет. А он дрожит как овечкин хвост! И очень старательно обходит фрицев, которые лежат у нас в траншеях. Я приметил это. Вот перешагнул я через последнего фрица (а он следом за мной), сел да крикнул ему — ложись! Он взвизгнул так пронзительно, будто его в холодную воду опустили, да на оскаленного в предсмертной улыбке фрица — бах — и лежит, глаза закрыл, рот открыл и дрожит. Ну, сейчас же раззвонили мы по связи всем — хохочут над бедным доктором…