Драматические произведения. Повести.
Шрифт:
Я знал почти всю псалтырь наизусть и читал ее, как говорили слушатели мои, выразительно, то есть громко. Вследствие такого моего досужества не был в селе похоронен ни один покойник, над которым бы я не прочитал псалтыри. За прочтение псалтыри я получал кныши копуденьгами. Деньги я отдавал учителю как его доход, и он уже от щедрот своих уделял мне пятак на бублики, и это был один-единственный источник моего существования. При таких, можно сказать, умеренных, доходах я не мог жить открыто и одевался даже не щегольски, как прилично званию школяра. Ходил я постоянно в серенькой дырявой свитке и в вечной грязной бессменной
И много, много мог бы я рассказать презанимательных и назидательных вещей на эту тему, да рассказывать как-то грустно.
Так пролетели четыре жалких года над моею детскою головою.
Потом воспоминания мои принимают еще печальнейшие образы. Далеко, далеко от моей бедной, моей милой родины
Без любви, без радости
Юность пролетела. {78}
Не пролетела, правда, а проползла в нищете, в невежестве и в унижении. И все это длилось ровно двадцать лет.
В продолжение моего странствования вне моей милой родины я воображал ее такою, какою видел в детстве, — прекрасною, грандиозною, а о нравах ее молчаливых обитателей я составил уже свои понятия, гармонируя их, разумеется, с пейзажем. Да мне и в голову не приходило, чтобы это могло быть иначе, а выходит, что иначе.
После двадцатилетних испытаний я немного оперился и, разумеется, полетел прямо в родимое гнездо. Вскоре передо мною засверкали давно знакомые мне беленькие хатки. Они как будто улыбалися мне из темной зелени.
Может ли быть место в этих милых приютах нищете и ее гнусным спутникам! Нет! А иначе человек был бы не человек, а простое животное. С этим сладким убеждением я проехал почти всю Черниговскую губернию, нигде не останавливаясь. Из города Козельца мне нужно было взять в сторону от почтовой дороги, — взглянуть поближе на мой эдем и даже выслушать сию печальную и правдивую повесть.
Город Козелец ничем не отличается своею физиономиею от прочих своих собратий, поветовых малороссийских городов. В истории нашей он тоже не играет особенной роли, как, например, заднепрянские его товарищи, разве только что в 1663. году здесь была собрана знаменитая Черная Рада {79}. Словом, городок ничем не примечательный; но проезжий, если он только не спит во время перемены лошадей или не закусывает у пана Тихоновича, то непременно полюбуется величественным храмом грациозной архитектуры растреллиевской {80}, воздвигнутым Натальей Розумихою, родоначальницею дома графов Разумовских.
В шести верстах от города Козельца, в селе Лемешах, в бедной хатке, на сволоке, или балке, читаем: «Сей дом соорудила раба божия Наталия Розумиха {81}, 1710 року божьего». А в городе Козельце в величественном храме читаем на мраморной доске: «Сей храм соорудила графиня Наталия Разумовская в 1742 году». Странные два памятника одной и той же строительницы!
В Козельце нанял я пару немудрых лошадок вместе с рыжим еврейчиком и поехал себе проселком, куда мне нужно. Это было в сентябре месяце. С утра был день только серенький, а к вечеру стал и мокренький; время шло к ночи, нужно было где-нибудь приютить себя на ночь, а по дороге не только корчмы — и мизерного шинка не видно.
Не доезжая Трубежа, или, по-местному, Трубайла, нам показалося на косогоре село. Подъезжаем ближе, — и действительно село, только погорелое, и ничего живого на черной улице не видно. А за греблею, по ту сторону
Трубежа, мы увидели между вербами и едва начинающими желтеть садами белые хаты. Проехали мы по плотине мимо двух шумящих мельниц и очутилися в большом казачьем селе. Чистые большие хаты и неразрушенные тынысвидетельствовали о благосостоянии обитателей, но первая к царыне хата своей миловидностью мне особенно приглянулась, так что я решился просить себе в ней приюта на ночь. Дождик моросил-таки порядочно, а хозяин приветливо улыбающейся хаты, как ни в чем не бывало, стоит себе, облокотяся на тын, в новом нагольном тулупе, курит коротенькую трубку и, улыбаяся, смотрит, как его любимцы — круторогие половыеволы — наслаждаются в огороде капустою. Увидевши в окно такое святотатство, из хаты выбежала хозяйка и сквозь слезы закричала:— Чего же ты стоишь, недолюде старый, и смотришь, как добро нивечить скотына? Чому ты ии не заженешь в загороду?
— Я ее тридцать лет загонял, пускай теперь другие загоняют, — ответил хозяин совершенно равнодушно и продолжал курить трубку.
— А боже мий с тобою! — снова закричала хозяйка. — Да ты хоть бы кожух скинул, видишь, дождь идет?
— Так что ж? Пускай себе идет с богом!
— Как что ж? Кожух изнивечишь!
— Так что ж, пускай себе изнивечу, — у меня другой есть.
— Хоть кол на голове теши, а он все свое правит — сказала хозяйка и побежала выгонять с огорода скотину. Хозяин посмотрел ей вслед и самодовольно улыбнулся.
Мне очень понравилась его совершенно хохлацкая выходка, и я, высунувшись из брички, приветствовал хозяина с добрым вечером, на что он отвечал:
— Добрывечир и вам, люди добри! А чи далеко бог провадить? — прибавил он, надевая шапку.
— Та не далеко, а все-таки сегодня не доидемо, — сказал я, вылезая из брички, и прибавил с расстановкою: — А чи не можна б у вас, дядюшко, пидночувать?
— Чому не можна, можна, боже благословы! Хата чимала, а мы добрым людям ради.
И, говоря, он отворил ворота, и бричка всунулась во двор.
— Просымо покорно до господы! — сказал мне хозяин, когда я вошел на двор, и заметно было, что он старался выговаривать слова на русский лад.
Я вошел в хату; в хате было почти темно, но все-таки можно было видеть, что хата была просторная и чистая.
— Просымо покорно, садовитесь, — говорил хозяин, показывая на лаву, — а я тым часом скажу своий старий, щоб що-нибудь нам засвитыла, — прибавил он, уходя из хаты.
Через минуту вошла в хату старушка со свечой и, поставив ее на столе, тихо отошла к двери и, сложа руки на груди, молча остановилась. Она была в чистом чепце и в таком же немецком платье {82}; меня это удивило. «Каким родом, — подумал я, — очутилось подобное явление в мужицкой хате?»
Вскоре за старушкой вошел хозяин в хату, неся на руках плачущее дитя. Дитя, увидя старушку, зажало губки и, улыбаясь, протянуло к ней свои крошечные ручонки.
— Возьми его, Микитовна, до себе, — говорил хозяин, передавая дитя старушке.
— Бач, воно мужика боиться, сказано — панська дытына, — прибавил он, гладя его по головке своей костлявой и широкой рукою.
У меня в кармане были леденцы; нужно заметить, что я этот продукт постоянно имел в кармане во время моих поездок по Малороссии. Заметьте, что ничем нельзя так скоро задобрить моего угрюмого земляка, как приласкать его дитя, и я часто не без пользы употреблял эту тактику. Я подал леденец дитяти, оно сначала посмотрело на меня своими необыкновенно большими глазами, потом молча взяло леденец и, улыбаясь, воткнуло в свои розовые губки.