Дремучие двери. Том I
Шрифт:
А новогодние подарки! Три конфеты, два печенья, один мандарин и картинка, которую надо вырезать и повесить на ёлку, замечательные подарки.
Замечательное детство.
Их небольшой двухэтажный дом /восемь квартир, восемнадцать семей/ стоял на самой окраине городка, который тогда был скорее большим селом. Сразу же за домом — огороды, колхозный луг и колхозная смородина, пруд и лес, так что можно сказать, что у неё было деревенское детство, детство на лоне природы. Но деревенского этого «лона» тоже было мало. Ничего буйного, бескрайнего, пышного, необозримого. Редкий лесок, где она знала наизусть все деревья, овражки и поляны, но всё же это был настоящий лес, в котором чирикали птицы, в июле попадалась земляника, а с августа — грибы, который был то зелёным, то золотисто-багровым,
Видимо, уже тогда в этом хрупком пограничном мирке чувствовалась трогательная беззащитная обречённость, и отстаивая, защищая его, дети любили и отстаивали столь необходимую человеку уверенность в незыблемости, прочности, вечности мира своего детства. Начала начал.
Так он и сохранился в её памяти, будто на том старом снимке, который Иоанна доставала из пивной картонной коробки, когда «мучилась дурью» /теперь это называют депрессией/. Фотограф остановил мгновенье, когда семилетняя Яна растянула в дурацкой клоунской улыбке сомкнутые губы, боясь продемонстрировать вечности дырки от выпавших молочных зубов. Но шут с ней, с этой неудачной улыбкой — главное, Яна стояла на том самом изгибе дороги, ведущей от вокзала к их дому, откуда были видны луг и огороды, и пруд с ивой, и лесок. Он был как на ладони, этот её мир, это начало начал, такой знакомый, такой обманчиво-доступный…
Иоанна мысленно совершала путешествие через огороды и луг до ивы и, вцепившись в колкую, пропахшую дёгтем верёвку, пролетала над зеленоватой, местами подернутой ряской водой. И так же ёкало, замирало сердце, и тело томилось, наслаждаясь и мучаясь раздвоением — наслаждаясь полётом и желая приземления, опоры. И когда, наконец, память её неуклонно втыкалась ногами в берег, приходили сила и исцеление. Будто у Антея, коснувшегося матери-земли.
И вот однажды, в одно из воскресений, особенно «мучаясь дурью», Иоанна, стыдясь, но утешая себя тем, что ностальгия по прошлому свойственна нынче человечеству в целом, приехала на площадь трёх вокзалов и взяла билет в детство.
Паровиков, естественно, уже не было, электричка до её станции шла около получаса, и, вообще, Иоанне казалось, что она просто едет в наземном поезде метро по новому району Москвы. Кварталы многоэтажных домов, заводы, бетонные платформы со станционными стекляшками… Участки леса проносились мимо окон быстро и редко, будто поезд въезжал на несколько секунд в зелёный тоннель.
А городок её детства стал теперь настоящим городом. Здесь ходили автобусы, такси и, пробираясь сквозь лабиринт многоэтажных новостроек, она опять не могла отделаться от ощущения, что так и не уехала из Москвы.
Она ничего не узнавала, и уж совсем было отчаялась найти что-либо хоть отдалённо имеющее отношение к той фотографии, как вдруг поняла, что стоит в той самой точке, где был прежде поворот дороги к дому. Только нет впереди ни огородов, ни луга, ни леса за ними, ни, тем более, пруда с болтающейся на иве верёвкой, а есть Комбинат бытового обслуживания, перед которым толпится народ в ожидании конца обеденного перерыва, есть детский сад с ярко раскрашенными качалками и песочницами, а дальше дома, дома, жители которых ходят в этот Комбинат сдать в чистку костюм или починить телевизор, их дети — в этот садик или вон в ту школу, а вечерами взрослые берут этих своих детей и идут вон в тот кинотеатр, если дети до шестнадцати допускаются…
Вот что было впереди,
а тропинка… Тропинка осталась. И вела она к её дому.Поразительно, что здесь ничего существенно не изменилось, будто этот клочок земли с её домом, с ведущей на чердак лестницей, с тремя берёзами у подъезда и даже протянутой меж берёзами бельевой верёвкой, был аккуратно вырезан из её памяти и пересажен сюда, в этот другой новый мир. Но город отторгал, не принимал его, как нечто чужеродное, несовместимое. Бывшее когда-то реальностью, насыщенной жизнью и красками плотью, съёжилось, обесцветилось, оно ещё было, но умирало и рушилось на глазах.
Дом уже давно не ремонтировали, штукатурка на стенах была вся в трещинах и подтёках, местами облупилась, и там, будто рёбра, просвечивала дранка, на крыше проступали ржавые пятна. Грязное осеннее месиво вокруг дома составляло невыгодный контраст с чистенькими, закованными в бетон тротуарами, по которым она только что шла.
Там, где тропинка поворачивала к её дому, асфальт обрывался. Экономия. Это напоминало доску для ныряльщиков на пруду.
Когда-то её дом был предназначен стать началом нового города — двухэтажный среди одноэтажных. Видимо, поэтому ему и удавалось до сих пор держаться в реконструкторских планах. Но город шагнул мимо эпохи двухэтажек, в эпоху многоэтажную, блочную и крупнопанельную. Её дом не был ни началом нового города, ни концом старого. Он ничего не выражал и не символизировал, он был сам по себе, чужаком.
Она будет стоять у края тротуара, смотреть на сидящих у подъезда старух и думать, что наверняка среди них окажутся знакомые, бывшие когда-то не старухами, и какой это будет ужас — сейчас подойти к ним, да ещё по грязи, да ещё в сапогах-чулках, — последний писк, которые она неизвестно зачем напялила…
Старухи будут тоже смотреть на нее и перешёптываться.
— Девушка, вы что-нибудь ищете?
Она вздрогнет и только туг почувствует, насколько натянуты нервы — голос за спиной обрушится на неё, как лавина. А парень будет улыбаться — в нейлоновой куртке на молнии, в расклешенных брюках и с волосами до плеч. Он будет из этого нового города, которым он гордится и знает назубок, где какой корпус, где детсад, где школа и комбинат бытового обслуживания, так же, как она когда-то знала всё о своём том городе.
Но он принял её за свою — на ней тоже будут расклешенные брюки, прикрывающие лаковые сапожки-чулки, да ещё кожаный пиджак в талию, и кожаный берет с большим козырьком, и сумка через плечо. Девушка!..
Она будет в упор смотреть на него и будет в тот миг сама по себе, не со старухами и не с ним, как и её дом. Но парень так и не заметит своей ошибки, видимо, она всё же лучше сохранилась, чем дом. Он одобрительно оглядит её пиджак в талию, берет с козырьком и сумку через плечо, горя желанием рассказать и показать, где какой корпус.
И тогда малодушно повернётся спиной к дому и старухам и, ужасаясь сама себе, спросит, как пройти на вокзал.
Она вдруг осознает, что не пошла на его похороны, потому что он вовсе не умер, её дом. Он сам удрал с этих похорон и сейчас уезжал вместе с ней, живой и невредимый. Открытый семи ветрам, высокий — до самых облаков, в празднично-дерзком яркорозовом наряде. С огородами, лугом и лесом, с нашим прудом, с ивой на берегу и шершавой верёвкой, уцепившись за которую, можно птицей взмыть над водой в мучительно-сладкой противоречивой жажде полёта и приземления.
Он ждёт её. Она бежит к дому по размытой тропинке, и Толька Лучкин в голубом дамском пальто катит ей навстречу свой обруч.
Мама ведёт Яну по тропинке к их дому — от станции минут двадцать ходьбы. Мимо бараков и деревянных домишек с палисадниками, с гераньками на подоконниках. Мальчишка в голубом дамском пальто, подпоясанном ремнем, в солдатских сапогах, катит по дороге ржавый обруч, шмыгая мокрым носом. Это Толик Лучкин, сын продавщицы Нади. Он будет катать обруч до шестого класса, и еле ползти на тройках, и тонуть в соплях, и тётя Надя будет рыдать над весами, поливая печенье и пряники горячим солёным дождём слез по поводу нерадивого Толика.