Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Ненависть наделила его даром красноречия».

Так заканчивается вторая часть. Вот. Гитлер родился. Родился из войны. Родился из обиды. Родился из унижения. Родился из ненависти. И готов к мести.

Гитлер делает историю в той же мере, в какой она делает его. Рожденный женщиной в 1889-м, он рождается в своей новой ипостаси в 1918-м, в военном госпитале, под звук поражения, под знаком глупого Версальского мира. Рассортировав и изучив немало свидетельств, я уверен в том, что утверждаю: Гитлер никогда не умел говорить на публике, пока его не обуял антисемитизм. Да и умел ли он говорить после?

Нет. Он орал. Брызгал слюной. Гнев и глупость наделили его даром удерживать внимание измученных толп.

У него один талант – ненависть. Но большой талант.

Германия 1920-х… Средний Восток 2000-х… Много общего. Стоило бы создать «Обсерваторию унижений». Она рассмотрит коэффициент унижения народов, установит предел невыносимого унижения, чтобы обуздать победителя, чей закон – сила. Может быть, так удастся предотвратить объединение униженных, в озлобленности и отчаянии готовых на все. Избавить мир от гитлеров и прочих нынешних террористов.

«Обсерватория унижений». Кто бы меня послушал…

Одиннадцать-Тридцать. Видение. Я люблю ее.

Эрик, ты лжешь себе. Одиннадцать-Тридцать не видение, но привидение. Ты знаешь, кто она. Ты ее любил.

Париж между двумя войнами. Остаться с моими героями, Адольфом Г. и Одиннадцать-Тридцать. Не замахиваться на историческую фреску или, хуже того, каталог знаменитостей.

Один из факторов взлета Гитлера: его всегда недооценивали.

Он поднялся на самый верх, и его никто не остановил, потому что ни один профессиональный политик не считал его способным на это.

Напрасно серьезные люди принимают всерьез лишь тех, кто на них похож.

Одиннадцать-Тридцать – не одна женщина, но две, и обеих я любил.

Дерзость, главенствующее качество любимой… Чтобы я влюбился и полюбил, нужно, чтобы передо мной не пасовали.

Непобедимый! Гитлер всю жизнь считал себя непобедимым. Это, конечно, смешно, но он был прав! В 1918-м его миновали все шрапнели и снаряды; позже он избежал многочисленных покушений. Каждый раз бомба взрывалась либо слишком поздно, либо слишком рано, а то и вовсе не взрывалась.

Непобедимый! Он вынес эту идею из первой войны и сохранил ее во второй. Никто никогда его даже не зацепил. Пулю, разнесшую ему череп, выпустил он сам.

Непобедимый! Он считал, что находится под защитой не Бога, в которого не верил, но звезд. Эта вера в свою судьбу, в небесный щит, позволила ему до конца вести опасную игру железной рукой, когда любой другой, более благоразумный, давно остановился бы.

Вера в нем могла горы свернуть.

Вера в нем могла чудеса творить.

Одиннадцать-Тридцать угасла. Она научила Адольфа любви. Она научит его скорби. Только такой мучительной ценой можно стать человеком.

Бог дал – Бог взял. Мы осознаем, что он дал нам что-то, только когда оказывается, что он может это и забрать.

И жизнь, и талант, и детей, и любимого человека…

В этой череде потерь выковалась моя человечность.

Эта книга держит меня в таком умственном напряжении, что я начинаю опасаться за свое душевное равновесие. Вот уже много месяцев я продвигаюсь двумя путями, которые все дальше

отстоят друг от друга. Я боюсь потерять почву под ногами. Рассказывать изо дня в день о двух людях, а на самом деле – об одном, причем первый становится негодяем, а второй хорошим человеком (но какой ценой!), – это изматывает нервы и сушит мозг. Страница за страницей, ибо я пишу роман в том порядке, в каком читатель его прочтет, я подвергаю себя мучениям. Если в понедельник я описываю Гитлера, который чужд страданиям, но противен мне, то во вторник повествую об Адольфе Г., которого ценю, но уж ему-то достается по полной.

Я не рискую их спутать, ведь они тянут каждый в свою сторону и выматывают меня.

Внутри меня они – единое целое.

Зачем заставлять себя писать так быстро и так интенсивно? Марафон на спринтерской скорости. Почему я не даю себе ни дня передышки? Почему сижу, не поднимая головы?

Наказываю себя за лень?

В этом я признался сегодня вечером Бруно М.

– Какая лень? – удивился он. – Ты же никогда не останавливаешься. Когда не пишешь – обдумываешь то, что собираешься написать. Ты и читаешь только для того, чтобы писать. Вывод: ты работаешь все время.

Может, он и прав… Но как это далеко от того, что я испытываю… Писать несколько недель или несколько месяцев в год – мне кажется, этого мало, сколь бы утомительны ни были эти недели и месяцы…

Читатель никогда не узнает, какие тени то и дело заглядывали мне через плечо и просились в мою историю: Лени Рифеншталь, Пикассо, Эйнштейн, Черчилль, Шёнберг, Стефан Цвейг… Я от них отмахивался.

Книга строится еще и из отказов.

Я уже не переношу Гитлера.

Я ненавидел его за преступную политику, за то, чем он стал – мессианским варваром, убежденным в своей вечной правоте, – но теперь я ненавижу его еще и за жизнь, которой он заставляет меня жить в последнее время.

Мне не терпится его убить.

Я посвящу эту книгу первому человеку, хотевшему его прикончить, – Георгу Эльзеру, простому скромному немцу, который раньше всех понял, что фюрер ведет мир к гибели.

Да, я посвящу мою книгу этому «террористу».

Пикантный парадокс: я сочиняю четыреста страниц, чтобы оживить на них некоего человека, и посвящаю книгу его убийце.

Решено: над последней частью я буду работать иначе – напишу сразу все главы о Гитлере. Я его уже едва выношу, скорее бы он умер.

Я уже знаю, что будет с Адольфом Г., но о нем напишу после, не параллельно.

Иначе я никогда не закончу книгу.

Жить изо дня в день с Гитлером… Ach, nein! Скорее бы пустить ему пулю в лоб…

Это была хорошая идея: работа продвигается быстро.

Так ли уж хороша была эта идея? Мне замечают, что я стал молчалив, хожу прихрамывая и сутулю плечи. Я объясняю, что таким был «мой герой»: видимо, я бессознательно подражаю ему.

Куда я качусь?

Я стал молчалив. Как он.

У меня болят колени. Как у него.

Я слушаю Вагнера. Как он.

Мне не хочется заниматься любовью. Как ему.

Я больше ни с кем не дружу. Как он.

Куда я качусь?

Поделиться с друзьями: