Другие места
Шрифт:
– Ладно, рассказывай.
– Я предупреждал, что это долгая история. Что, может, мне не следует ее рассказывать. Не хотел навязывать ее тебе. Не хочешь слушать, не надо.
– Рассказывай.
– Ты уверен?
– Да.
– Хочешь дослушать все до конца?
– Да.
– Это точно?
Сперва он противился, потом сдался, он скользил, его затягивало, ему хотелось подставить голову под струю воды и промыть глаза. Он лежал в постели. В постели той журналистки. Между собой и простыней он видел какую-то испугавшую его тень, эта полоска тени испугала его фаллос, погруженный между ее ногами. Сначала ему нравился ее запах, кисловатой радости и пота, но вдруг он возненавидел все окружавшие его запахи – селитры,
Роберт перевернул женщину, закрыл глаза и довел дело до конца.
Она лежала, уткнувшись лицом в простыню, и бормотала, что это было прекрасно.
Его больше не интересовали те минуты, которые они еще могли наслаждаться любовью. По ее голосу он слышал, что она не прочь повторить все еще раз, а потом все забыть – и его имя, и сильные руки, и запах волос. Забыть и никогда больше не думать об этом. Он выманил ее из кровати джином с тоником.
Они курили, сидя на краю кровати.
Она показала ему несколько фотографий и рассказала то, что знала об Алвере. Она – фотограф-любитель, но у нее плохая память, сказала она. Роберт хотел узнать больше, чем она могла знать, поэтому он почти все время молчал. В пачке было шесть фотографий. Все они были сделаны во время одной поездки. Две – в машине. Одна – на улице. На трех фотографиях какой-то мужчина лежал голый на кровати, накинув полотенце на бедра, и улыбался ей.
Наступил вечер.
Она дала Роберту на время одну фотографию.
И адрес.
– Хочешь посмотреть эту фотографию? – спросил Роберт.
– Фотографию?
– Да, она у меня с собой.
– Его фотография?
Он достал из внутреннего кармана конверт.
– Смотри сам.
Я раскрыл конверт.
Там лежала черно-белая фотография человека на каком-то заднем дворе. Он был снят сбоку. В длинном пальто. Во рту у него была сигарета. На фоне серой бетонной стены. В глубине двора был виден грузовик. И вывеска какой-то типографии.
Роберт, прищурившись, смотрел на фотографию.
Я отложил ее и взглянул на Роберта:
– Что ты пытаешься мне внушить?
– Посмотри еще раз.
Я перевел глаза на фотографию, но увидел только седого человека, который стоял на заднем дворе с сигаретой во рту.
– Приглядись к его лицу. – Роберт протянул мне маленькую лупу в черной пластмассовой оправе. Я посмотрел на лупу. Зачем она мне? Что эта вещица откроет мне, чего я не могу видеть невооруженным глазом?
Я неохотно приложил лупу к фотографии, к лицу человека на заднем дворе. Лицо увеличилось до размеров двадцатикроновой монеты. Фотография была не очень резкая, но вдруг я отчетливо увидел лицо этого человека.
В нем было ожидание, была сосредоточенность на своем занятии – он курил сигарету.
Я отложил лупу. Мне не хотелось видеть Роберта. Не хотелось видеть торжества в его взгляде. Я чувствовал, что он наблюдает за мной.
Я снова поднес лупу к фотографии. Посмотрел на рот того человека.
На его губы, плотно сомкнувшиеся вокруг сигареты.
Роберт сказал:
– Я был у него в монтажной в тот день. Накануне вашего отъезда в Копенгаген.
– Что?
– Я занимал у него деньги и приходил, чтобы вернуть их.
– Ты был у него в монтажной?
– Он был в каком-то странном состоянии. Что-то бормотал. Не смотрел на меня. С ним что-то творилось. Что-то занимало его мысли.
Я кивнул.
Больше мне ничего не оставалось.
Что мне сказала мама, когда лежала в больнице: кто-то приходил к отцу в монтажную за день до того, как мы уехали в Копенгаген. Монтажер думал, что приходил я. Что еще сказала мама? У нее было чувство, что между отцом и человеком, который приходил к нему, что-то произошло. Что именно, она не знала, и не могла знать.
Спускаясь вниз на лифте, я думал об этом имени: Бент Алвер.
Кто возьмет себе такое имя?
Бент Алвер?
17
Он спрятался где-то в тростнике, это точно. Тростник
был высокий. Выше меня. Я раздвинул стебли в стороны. Между ними пробивался свет. Земля была мокрая, и мои резиновые сапоги погружались в глинистое дно. Пахло какой-то грязью, хотя я ее здесь не видел. Где же отец? Я искал долго. Он умел прятаться. Я представил себе его лицо между стеблями тростника. Затаился, наверное, где-то на корточках и хитро улыбается, закрыв рукой рот и улыбаясь одними глазами.Я остановился и огляделся. Прищурился. Его нигде не было. Солнце выглянуло из-за круглого облака и светило мне прямо в лицо. Я вспотел. Резиновые сапоги проваливались в мокрую землю. Фу-у. Мне захотелось сесть, но от грязи слишком противно пахло.
Кто-то говорил, что здесь есть зыбучие пески. Мама сказала, что это глупости. Откуда ей известно, что их тут нет? Я поднял ногу. Говорили, что смерть в зыбучих песках – самая страшная. Песок постепенно затягивает человека, и он не может выбраться из него. Мама сказала, что это глупости. Но что она знает о зыбучих песках? Видела ли она их когда-нибудь?
Я пошел дальше. Теперь-то я наверняка скоро найду его. Я ускорил шаг. Здесь? Я раздвинул стебли и увидел между ними большую ветку. Она была похожа на лицо.
Где же отец? Мне захотелось закричать, но я сдержался. Я сам много раз просил его поиграть со мной в прятки и говорил, что кричать не разрешается. Как хочешь, сказал он. Кричать не разрешается, еще раз сказал я. А если я испугаюсь? Он улыбнулся. Все равно кричать нельзя, строго сказал я. Хорошо, хорошо, согласился он.
Сначала спрятался я. Он сразу нашел меня. В другой раз надо будет спрятаться получше. Теперь я знал, что спрячусь за этой веткой, у которой было лицо. Здесь он меня никогда не найдет. Я снова раздвинул стебли. Заросли тростника были очень густые. Мы уже неделю жили на даче. Мама сказала, что мы пробудем тут еще одну неделю. С самого приезда мне хотелось поиграть в тростнике, но я не решался. Он был такой высокий, и кто знает, не водятся ли здесь привидения. Мама не верила в тростниковые привидения. Но многие дети говорили, что в тростнике не раз погибали люди, и может быть, теперь, по ночам, эти покойники превращались в привидения, если кто-нибудь приходил сюда один. Мне не хотелось думать об этом.
Где же отец? Уж теперь-то я должен найти его. Я так двинул ногой по стеблю, что он переломился. Кричать я не хотел. Зато я начал громко свистеть. Я научился свистеть год назад и теперь мог свистеть довольно громко. Остановился и прислушался. Может, он ответит мне свистом? Фу-у, как жарко. Солнце слепило глаза. Я пошел быстрее, пиная тростник ногами.
Его нигде не было. Мне не хотелось думать о зыбучем песке. Я так пинал ногами тростник, что потерял один сапог. Он улетел в тростник, я попытался подцепить его, но оступился и намочил носок в грязной воде.
– Папа! – крикнул я.
Потом еще раз. Никто не отозвался. Если ты потерял сапог, кричать разрешается. Да, в этом случае кричать можно.
– Папа!
Почему он не отвечает? Я заплакал. Не обращая внимания на мокрый носок, я подошел к своему сапогу и поднял его. В него попал комок глины, я вытащил его и бросил на землю. Теперь от моего сапога тоже пахло грязью, я заплакал сильнее и позвал отца как можно громче. Никто не отозвался.
Плача, я быстро шел через тростник. Свет пробивался сквозь стебли, впереди я увидел озеро и пристань. Тогда я пустился бегом. Мне хотелось выбраться из тростника, пока я не споткнулся еще раз, не потерял что-нибудь и не провалился в яму, на дне которой был зыбучий песок. Наконец я добрался до опушки тростниковых зарослей. И увидел отца. Он на причале разговаривал с Клаусом, нашим соседом. У причала стояла лодка Клауса. Из нее торчала удочка. Сперва я остановился и долго смотрел на отцовскую спину. Потом подошел поближе, в сапоге хлюпала вода. Почему он не ответил, когда я звал его? Они не могли меня не слышать, хотя я и был далеко в зарослях. Наверняка слышали. Почему они мне не ответили?