Другое море
Шрифт:
Энрико был растерян, ему казалось, что он уехал, а не вернулся, что он все еще среди гаучо. Фелипе Гутьеррес, когда он видел его последний раз, направлялся в сторону Кордильер, Хосе Антонио Пинто ехал далеко на юг. Энрико немного полюбовался Карсо и Изонцо — та земля и те воды поглотили слишком много крови, став похожими на некоторые болота в Южной Америке, что поглощают свет, — и с неловкостью выслушивал друзей, принимавших участие в этой бойне с той и другой стороны. Они рассказывали об атаках и захвате какой-нибудь высоты, отступлениях и кровавых контратаках, когда приходилось отвоевывать ее вновь.
В трагедии, в ходе которой одних бросали против других, Энрико все же распознавал нечто иное, чего ему не хотелось понимать. Когда другие рассказывали о поданной раненому под огнем походной фляжке, или о солдате, который направил оружие против своих же товарищей, озверевших от многонедельного пребывания в окопах и собиравшихся перерезать горло пленному, Энрико, ничего не говоря, с отвращением
Монсеньор Фогар, их лицейский преподаватель катехизиса, — теперь епископ Триеста. Он делает все, что в его силах, чтобы защитить славян от притеснений и насилия со стороны фашистов. Славяне стоят непробиваемой стеной. Энрико злит несправедливость, которой они подвергаются, но у него возникает и какая-то смутная боязнь, его познания в словенском, которых ему вполне хватало в Руббии или Гориции, чтобы играть после уроков с некоторыми школьными товарищами, теперь недостаточны для разговора с ними, словенский для него стал тем же, что и мертвые языки.
Еще в пампасах его прозвали профессором, и бывшему однокласснику Карло, его старому другу дону Иджино Вальдемарину, руководившему теперь семинарией, ничего не стоило найти для него временную должность, работу на которой можно было продлевать из года в год, даже тем, кто избегал членства в фашистской партии. Дон Иджино сочиняет стихи и хорошо знает, что школьный класс является общиной, такой же прочной и столь же сходной с общиной, что профессионально исповедует «Верую». Каждое утро Энрико приходит в семинарию и, стоя в начале урока со склоненной головой, выслушивает молитву своих учеников, не осеняя себя крестом и не шевеля губами. Потом начинает урок, переходит к ситу спряжений и склонений, воздерживаясь от всякого исторического и эстетического комментария, никогда не произнося ни слова об ахиллесовой пяте или тоске Одиссея по своей далекой родине.
Чтобы ученики считали его черствым, он не желает снисходить до соблазнительных шуток с ними. Он не собирается кого-то соблазнять, уж если это и делать, то с какой-либо женщиной, да и то лишь ненадолго, предприняв то немногое, что заставит ее ему поверить, и вовсе не стремясь ее очаровывать. Постепенно у него появляются ученики, которые смотрят ему в рот, повторяя за ним. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь последовал за ним, может быть, даже и в Патагонию. Приемные дети много хуже родных. Ему надоедает уже то, что они глазеют на него, когда он ведет урок.
Разумеется, свой долг он выполняет, в этом можно не сомневаться. Он учит, как положено, по учебнику Гандино или по «Ausfiihrliche Griechische Grammatik» [38] Августа Маттильда, изданной в Лейпциге в 1835 году, и по «Repetitorium der lateinischen Syntax und Stilistik» [39] Менге, книгам, пересекшим с ним океан в двух направлениях, и тщательно готовит темы и лекции. На обложке «De bello Gallico» [40] , например, у него отмечено, что легион подразделялся на десять когорт, это ему не удавалось запомнить, не случайно же он сбежал, чтобы не идти на военную службу, и слышать не может всех этих речей о великой войне [41] . Ну какое дело до этого сидящим здесь за партами, пусть уж лучше они учат аористы, с них и того довольно.
38
«Подробная грамматика древнегреческого языка» (нем.).
39
«Курс для повторения синтаксиса и стилистики латинского языка» (нем.).
40
«О Галльской войне» (лат.).Имеется в виду книга Цезаря «Записки о галльской войне», повсеместно входящая в курс обучения латинскому языку.
41
Так называют в европейских странах Первую мировую войну.
Да, в Патагонии у него в кармане лежали «Одиссея», «Агамемнон», древнегреческий текст и комментарий к нему на латинском языке Симона Карстена. Но здесь перед этими мальчишками нет нужды говорить о судьбе Атридов или о боли Электры, — Карло предпочитал эту вещь всем другим, — это было бы с его стороны такой же самоуверенностью, как если бы он вместо спряжения неправильного глагола начал воспевать Юлийские Альпы, виднеющиеся из школьного окна. Между прочим, кончилось
тем, что он, возможно, и не напрямую, но все же сказал пару слов против религии, что могло быть расценено как черная неблагодарность по отношению к принявшим его на работу священникам, и могли возникнуть неприятности.На мгновение он заглядывается на горы. Может быть, здорово было бы оказаться способным нацелить палец в сторону гор и показать их мальчишкам, счастлив тот, кто способен спеть песенку, когда его бреют. Но в классе он ведет себя безупречно. Однажды ученики изобразили на доске гаучо на коне, который набрасывает лассо на толстенный словарь древнегреческого языка, словарь Джемолля. «И что же ты произнес, когда вошел в класс и увидел все это? Ничего, посмотрел на доску и ничего не сказал».
Время от времени в учительской Энрико перебрасывается парой слов с Чеккутти, единственным кроме него светским преподавателем среди множества учителей в рясах. Он неплохой парень, даже симпатичный, всегда опаздывает и спешит, часто прибегает с не до конца проверенными ученическими заданиями, и тогда Энрико во время перемены помогает ему, тем более что для него не составляет труда тут же находить ошибки в древнегреческом или латинском. Если бы Чеккутти не изнурял себя бесконечными частными уроками, чтобы содержать семью, жену и троих детей, он мог бы исправлять задания спокойнее и чувствовать себя увереннее. Однако он действительно приятный человек и, несмотря на усталое и изнуренное лицо, может отпускать смешные шутки и сам заразительно смеяться, у него всегда находится, что рассказать, будто бы в его доме происходило больше событий, чем в Патагонии.
Иногда Чеккутти рассуждает о политике. Он ругает сквадристов [42] , которые напоили касторкой и его двоюродного брата, и добавляет, что те, кто им платит и помогает, боятся запачкать собственные руки, а крупные аграрии и высшие государственные чиновники еще хуже них. Энрико соглашается, и потом для него эта , шайка разбойников, не является сюрпризом, Карло и Платон давно его этому научили. В другой раз Чеккутти называет и пару заметных имен, их все должны знать только потому, что они часто мелькают в газетах. Но Энрико они ничего не говорят, ему кажется, что одного из них он где-то встречал, когда проходил мимо какой-то усадьбы, а может быть, это была фабрика, он не уверен, нельзя же знать всего на свете.
42
Члены вооруженных фашистских отрядов.
В один из вечеров Чеккутти пригласил его на ужин. Квартира была маленькой, одно из кресел поломано, потому что старший сын Марко играл в Троянскую войну и использовал его как колесницу в битве с ахейцами, а его брат Джорджо пронзал кресло копьем, то бишь метлой. На стене можно было различить выцветшую надпись: «Да здравствует Джованна», нарисованную братьями красной краской в день рождения сестры, и матери так и не удалось эту надпись стереть. Конечно, Энрико действовало на нервы то, что за столом разговаривали все одновременно, но говорили все же меньше обычного, и когда он возвращался домой, то долго ходил взад и вперед по пустынным улицам, прежде чем войти в дом и в тишине подняться по ступенькам.
Энрико тоже дает частные уроки и заставляет учеников дорого, слишком дорого платить за свой труд. Если кто-то не в состоянии платить, значит, он не может устраиваться, и ему не обязательно знать древнегреческий, чем меньше школяров, тем лучше. Потом он использует банкноты как книжные закладки и забывает про них, затерянных в книгах. Он перечитывает «Кратила» и «Теэтета» в тойбнеровском издании, их подарил ему Карло, и на них стоит его подпись, а также два издания «Убежденности и риторики», первое 1913 года под редакцией Владимире Аранджо-Руиса, флорентийского друга, и другое, опубликованное Эмилио, кузеном Карло, в 1922 году. Тот видел, как создавалась книга, когда Карло писал ее, готовясь к защите диплома во Флоренции. Обложка цвета слоновой кости обрамлена черным ободком, интенсивно черный цвет, выглядящий как мазки черной ночи, среди которой светлые виньетки нагромождаются друг на друга и вздыбливаются, как морские волны. На этих страницах произнесено решающее слово, дан диагноз болезни, разъедающей цивилизацию. Убежденность, говорит Карло, — это истинное обладание собственной жизнью и собственной личностью, способность переживать мгновение полностью, не принося его в жертву чему-либо, что еще придет или, как ты надеешься, вскоре придет, разрушая таким образом жизнь ожиданием, что она пройдет насколько возможно скорее. Но цивилизация — это история людей, они не способны жить убежденными, они воздвигают невероятно высокую стену риторики, создают социальную организацию знания и деятельности, чтобы скрыть от самих себя видение и осознание собственной пустоты. Энрико легко касается пальцем извилистых гребней этих штрихов, листает книгу, отмечает поля и окончания страниц, пишет какие-то заметки по-итальянски и по-немецки, также и между той или иной печатной строкой. На самом деле лучше бы ничего не писать, но если нельзя сделать ничего другого, то эти каракули являются наименее непристойным литературным жанром, наименьшей риторикой.