Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции
Шрифт:
Там же. Стр. 554.
Писал эти строки Пастернак, вернувшись с Зиной из поездки («творческой командировки») по Уралу, где он должен был осмотреть новую жизнь и «что-нибудь» написать. Спустя тридцать лет настоящая коммунистка Зина вспоминает: «…дали нам домик из четырех комнат. Время было голодное (Бывали неголодные? Ей так казалось потому, что Пастернак, как увидим дальше, впредь отказался ездить в творческие командировки и уже не все видел), и нас снова прикрепили к обкомовской столовой, где прекрасно кормили и подавали горячие пирожные и черную икру. В тот же день к нашему окну стали подходить крестьяне, прося милостыню и кусочек хлеба. Мы стали уносить из столовой в карманах хлеб для бедствующих крестьян. Как-то Борис Леонидович передал в окно крестьянке кусок хлеба. Она положила десять рублей и убежала. Он побежал за ней и вернул ей деньги. Мы с трудом выдержали там полтора месяца. Борис Леонидович весь кипел, не мог переносить, когда кругом так голодают, перестал есть лакомые блюда, отказался куда-либо ездить и всем отвечал, что он достаточно насмотрелся.
Борис Пастернак. Второе рождение. Письма к З.Н. Пастернак.
З.Н. Пастернак. Воспоминания. Стр. 278—279. Пастернак родителям пишет уже устало (ясно, что он сокрушался, что писал родителям на Запад слишком восторженно, когда переживал роман с Зиной: сложно, радостно, уверенный, что его поймут и устроят даже лучше, чем он представляет, – во всяком случае, дадут не меньше, чем он все-таки (постфактум, когда было уже поздно, он не скрывался и писал прямо) просил.
Он был уверен, что все были так же влюблены, как и он. В кого? Как и он – во всех. Он был влюблен в Зину, в Женю («никогда так не любил Женю и Жененка, как сейчас»), в Гаррика (так, что сейчас говорят – только в него), в родителей, в сестер… Гормоны его дрожали в унисон с Зини-ными, а ведь у других-то эндокринный фон был совершенно спокоен! Почему это не пришло ему в голову? Отец зло одергивал его в письме за восторженную многословность, Пастернаку казалось – единственно имеющую отношение к истинной жизни, оказалось – бессмысленно сломавшую то, что можно было подклеить и поставить в другое место; муж сестры Федя (сестра не заступилась) злобно указывал на дверь Жене. Борис Леонидович проявлял преступную инфантильность – он должен был взять себя в руки и открыто написать родителям, чего бы он хотел у них попросить. На каких условиях принять Женю, в чем ей помочь, сколько он намерен им выплачивать за ее поддержку (надежд на ее самостоятельность – при всем ее «стремлении» – не было).
Ее сын пишет в биографии своего отца самые далеко отстоящие от правды слова, характеризующие Евгению Лурье, ничего более далекого от ее характеристики, чем то, что написал любящий сын, нет. Сделал ли он это нарочно, чтобы этим вызывающим холодом притушить могущее разгореться пламя критики у читателя, который, не имея намерения особенно разбираться в характере Евгении Владимировны (и тем более выводить ее на чистую воду), так, бегло составляя себе очерк близких Пастернаку лиц, удовлетворился бы одной лестной фразой, а потом стал удивляться, что вовсе все не так? Или, может, пел свою песню любви к мамочке, мало заботясь о том, насколько походила смуглая леди его сонета на реальную барышню. «Главным в ее характере было стремление к самостоятельности и вера в свои силы».
ПАСТЕРНАК Е.Б., ПАСТЕРНАК Е.В. Жизнь Бориса Пастернака. Стр. 185.
Ну, стремление к самостоятельности – так стремление к самостоятельности. Действительно, ведь не то чтобы сразу после гимназии замуж выйти – куда-то там поехала, поступила учиться. Ни разу в жизни не работала, дверь ключом открыть не умела, продукты из бумажек развернуть, – да какое нам дело…
Вот такую Женю Пастернак чувствовал себя обязанным оберегать и впадал за нее в «…состоянья бредовые и полусумасшедшие».
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 554.
Биограф его Е.Б. Пастернак считал это справедливым.
Если кто не писатель, не жена, не сын, а простой – то может попасть в круговорот голода и звериной нищеты. Люди жили в звериных условиях, но наказывались еще и за инициативу (благодаря которой звери выживают и не теряют хотя бы звериного облика). Народ наш мелок, малоросл, много очень плохих зубов, жестких волос и непромытой кожи (бесперебойная горячая вода, кажется, и сейчас еще в дефиците?). Идеология заставляет, однако, иметь еще и восторженный пропагандистский взгляд; понятно, никто его не имел, но знание того, какой вид надо принять, если себя случится предъявить (у нас полагалось – не себя, а воплощенного в себе счастливого рабочего или колхозницу), вносило еще большую хаотичность, неосмысленность в вид массы людей. Все это наблюдал Пастернак, проехав по России до Урала, увидел Таньку Безочередову, дочь Юрия Живаго, сестру Жененка. Возможно, уже знал, куда логика, наконец проявившись, приведет: «Мне иногда мерещатся разные ужасы в будущем, общие, всенародные… »
«Вот почему я хотел, чтобы они были за границей, и вот отчего меня так испугали твои и Федины меры. Я знал, что вы это знаете».
Там же. Стр. 554.
«Эти ужасные видения, многие годы спустя встававшие перед его глазами, снова возвращали его к не осуществившимся по вине родителей и Ф. Пастернака мечтам о том, чтобы его сын с матерью остались за границей».
Там же. Стр. 555.
Если рассмотреть историю последнего пребывания на Западе абортивных масс семьи Пастернака, «с болью оторванных от себя» Жени с Жененком, с точки зрения таких еще памятных многим отказников, невозвращенцев, тех, кто переплывал Финский залив на надувных баллонах, кто под огнем перелезал через Берлинскую стену, – то поступок «толстовской закалки» пастернаковской семьи кажется совершенно диким. Людям удалось выпрыгнуть из клетки – как поднять хлыст, чтобы загнать их обратно? Никто не обязан за Пастернака воспитывать его жену – но сдать ее назад было бесчеловечно с чьей бы то ни было стороны. Как ни смотри на заграничную
семью и ни удивляйся холоду стариков – только Борис мог бы оградить их от непременно воспоследовавших бы упреков: если б это старики взяли на себя труд без сантиментов открыть Жене глаза, то, оставшись по их настоянию, Женя задушила бы их упреками и своим «требовательным упрямством и невещественным теоретизмом».Там же. Стр. 557.
Вина полностью Бориса Леонидовича, что он не пожелал отвлечься от такой сладкой картины всеобщей любви и сожительства – «только тут, в этой обстановке чистого и взаимно восторженного доверья, можно было бы впервые увидать и решить, как нам жить и расти всем дальше, как воспитывать детей и что им сказать».
Там же. Стр. 517.
Ему никто не чинил препятствий, и он экспериментировал в строительстве Города Солнца. Не удалось: Зина рассыпалась перед недоуменным взором ребенка в сломанную игрушку, Женя осталась ненужным другом на всю жизнь, родителям писались почтительные и по-старому (еще более формально, а если откровенные – то чересчур откровенные, презрительно откровенные, как будто человек не потрудился прикрыть свою оскорбительную наготу, а не дарил доверием) восторженные письма. А с другой стороны – кто им обещал Город Солнца? Кто из них так уж заслужил его?
Женю никто не был обязан привечать в Германии. Бросать жену с ребенком на родственников – это было бы слишком хорошо для устраивающихся в личной жизни мужчин. Другое дело, что родственники могли понимать, что Женю не просто выдавливали из дома, а – так совпало – на переломе судьбы дали шанс устроить ее еще и в лучшую сторону: она уже оказалась на Западе.
Впрочем, и Женя должна была проявить себя как отдельная дееспособная личность – не как обмяклая, бездельная, требовательная и избалованная кукла. Она не хотела ни с кем обсудить свое положение, свои перспективы. Она не хотела с благодарностью принять гостеприимство – при всем холоде Пастернаков ей на время могли бы его предоставить. Она хотела навсегда остаться при чьей-нибудь семье гостьей. Все равно при чьей: Жониной с детьми и чужим Жене человеком – главой семьи банкиром Федей, или деятельных и амбициозных «стариков» Пастернаков, которым тоже не улыбалась перспектива иметь – и содержать – при себе ущербную родственницу. Даже если при всей широте их взглядов они могли сочувствовать американской ментальности, согласно которой держать в семье недееспособных членов (они были и практически во всех знаменитых американских семьях – просто по причине многочисленности кланов их подсовывала туда статистика) было вовсе не обязательно с точки зрения морали, вполне было достаточно поместить их в достойные и для них подходящие условия.
Гостем же Женя собиралась быть долговременным (кто-то должен был ей «растить Жененка», а это не год и не два) и не скромным. Пансионаты, студии, магазины – все в том ритме, в каком живут желанные, на краткий срок приехавшие гости, которых хозяева переживают напряженно, возбужденно, на пределе сил. Борис, знавший все о Жене – «ее ребяческий эгоизм», «привычка баловать Жененка чужими руками», – затаился. Подробно и таинственно описывал он родителям на многих страницах тонкости своих чувств с Зиной, сидя с ней в Москве, готовясь жить долгую счастливую жизнь и стараясь не заглядывать за будущий железный занавес, надеясь, что кто-то где-то устроит его семью. Он восторженно описывал родителям его нескончаемую связь с Женей (отец был прав, холодно и резко одернув его), чтобы и они включились в этот всемирный поток непрерывных (как было бы хорошо!) связей, подспудно обрезая родным пути к отступлению: как, вы хотите таким тонким, трепещущим отношениям выставить счет за содержание?
Людям неприятно чувствовать себя марионетками. Пастернак был разгадан. Его игры – не игры пусть холодных, но не подневольных родных. Женя была готова прятаться до последнего. Пастернак никогда не смог бы себя заставить прямо написать: «Попробуйте уговорить Женю остаться, здесь никаких перспектив у нее нет, слишком долго лечить» и потом платить по счетам. Леониду Осиповичу на старости лет тоже выпала задача не из приятных: из блестящего художника, самоотверженного отца, человека, которому выпала честь быть равным соучастником полета великого духа в бренном мире, – все это создал его родной сын! – вместо этого надо было напрячься и сказать невестке, что ей крупно повезло: и удалось сбежать из СССР, и найти первоначальную поддержку у родственников. Однако не более того. На фронте и в тюрьмах нет даже шизофрений (никто не будет им потакать), а уж легкие дамские истерии, нажитые в семье и при муже, который готовит жене чай, – они вообще убираются одной фразой, сказанной суховатым тоном.
Женю мучили долго. Читали письма, которые она без особого напряжения принимала за любовные, умоляли всех родных «попринимать» ее, как путешествующую принцессу (вместо того чтобы оплатить курсы стенографисток), РАДОСТНО ждали в Москве.
До Жени им не было дела, они были очень эгоистичны, Пастернаки. У них все делалось расчетливо, все денежные помощи тщательно фиксировались, учитывались, и когда Жене можно было бы реально помочь – действительно ей было бы лучше вырвать, оторвать старую жизнь и начать новую, – его родня не захотела ее принять. «…ещераз о Зине. Истекшей зимой, перед возвращением Жени она хотела очень написать вам, несколько раз порывалась, и только я этому препятствовал <> (она бы об этом не писала, но ты бы не мог не сделать этого вывода) – из ее письма тебе стало бы ясно, что Жене лучше остаться за границей, а это меньше всего тогда хотелось тебе слышать».