Другой Петербург
Шрифт:
Совпала с объявлением о смерти Ленина работа Кузмина над замысловатой, происходящей в разных временных планах пьесой «Смерть Нерона», но между Ильичом и вдохновенным поджигателем Рима на самом деле такая разница, что усматривать сходство могут, разве что, кузминисты. Михаил Алексеевич античность, худо-бедно, знал. Не только в гимназии учился, но и переводил с латинского. «Золотой осел» Апулея — первые наши томления юности — это ведь Кузмина перевод, до сих пор печатаемый.
Кузмин обладал завидным интересом к жизни, чуткостью к современным ее проявлениям. Только увидел он в книжной витрине в 1927 году роман немецкого экспрессиониста Густава Майеринка «Ангел Западного окна», сразу заинтересовался. Кажется, родители покойной Лидочки Ивановой подарили ему этот роман (русский перевод, между прочим, появился лишь в 1992 году). Считается, что в «Форели» сильны мотивы Майеринка, так
На публику его, после московского бенефиса, не выпускали. Однако в 1928 году пригласили выступить в небольшой аудитории для студентов-филологов, в Институте истории искусств, примечательном заведении, которое само уже доживало последние дни. Собрались слушатели не в «зубовском» доме на Исаакиевской, где был институт, а в знакомом нам «мятлевском» (помните, меломана Ивана Петровича — в главе 8). Размещался в этом памятнике архитектуры «ГИНХУК» — основанный «левыми» художниками институт «художественной культуры».
Отвез пятидесятишестилетнего поэта со Спасской на Исаакиевскую будущий ортодоксальный советский блоковед, тогда двадцатилетний В. Н. Орлов. Изрядно проработали его, должно быть, после этого вечера на институтской партячейке. Вспоминал он, значительно позднее (когда позволили уже на такие темы что-то вспоминать), что «из-за толкучки в дверях контролеры не могли уже проверять билеты, и все больше и больше людей проникало в зал. Среди них были как раз те, кого больше всего боялся директор. Каким-то образом мир ленинградских гомосексуалистов узнал о вечере, и люди все прибывали и прибывали. Чаще всего среднего или пожилого возраста, они начали протискиваться к сцене; в руках у многих были букетики цветов. Когда Кузмин кончил читать, они ринулись к сцене и стали бросать туда эти букетики».
Последний сборник Кузмина, «Форель разбивает лед», вышел в том самом 1929 году, когда началась массовая ликвидация попов и кулаков. Это похоже на какой-то оптический эффект, мираж в пустыне: на самом деле ничего нет, но откуда-то видны пальмы и озеро.
Вокруг «Форели» понаписано уже столько, что сама эта книжка в 60 страничек незаметна под фолиантами комментариев. Какая-то американская исследовательница даже предположила, будто в поэме зашифрована история пушкинской дуэли. Что ж, подбросим кузминистам наблюдение, что светлоглазый немец, соблазнивший мальчика Мишу в 8-й гимназии — параллель к белобрысому Дантесу, стрелявшему на Черной речке.
Если уж вспомнилось о той дуэли, очевидна естественная аналогия: семьи Геккерна и Кузмина. И тут появляется третье лицо: Ольга Гильдебрандт, влюбленная в своего Дантеса точно так же, как Катишь Гончарова в своего Юркуна.
Нет надобности повторять, что дуэль была для Геккернов трагической случайностью, фатумом, морализаторство по поводу которого не более уместно, чем о кирпиче, свалившемся на голову. Интересна нам эта семья другим. Геккерну и Дантесу удалось идеально разрешить серьезную проблему сосуществования двух родов любви. Случаев решительной невозможности брака гомосексуала с женщиной едва ли не меньше, чем счастливых гомосексуальных браков. Как правило, муж, отнятый женой от любовника, попросту переходит на обычный режим двойной жизни, пытаясь, если не изменить (что невозможно), то замаскировать свою сущность. На фоне этой, в общем, безотрадной картины гражданского лицемерия, маскируемого под нравственность, примеры Геккерна и Кузмина внушают оптимизм.
Ольга Николаевна Гильдебрандт выступала на сцене Александринского театра под псевдонимом «Арбенина», в честь крестного, Юрия Михайловича Юрьева. Константин Александрович Варламов был другом их семьи. Вряд ли в этом кругу могли испытывать особенные иллюзии.
Ольге Гильдебрандт-Арбениной посвящали стихи два замечательных поэта: Гумилев и Мандельштам. Тем не менее, она предпочла Юркуна.
Познакомилась с ним в 1920 году. Кузмин поначалу, вроде бы, ревновал, вспоминал про аналогичные подвиги Князева с Палладой и Глебовой, но потом привык, и как-то все притерлось. С Юрием Ивановичем Ольга всю жизнь была на «вы», жила отдельно. Юркун продолжал жить с Кузминым на Спасской. Тем не менее, считалось, что у Юркуна есть постоянная подруга. В «загс», по-советскому, они не ходили. Не венчались, тем более.Ольга, отказавшаяся от артистической карьеры ради занятий живописью, обнаружила в Юрочке, наряду с выявленным Кузминым литературным даром, еще и талант художника. В начале 1930-х годов они показывали свои работы на выставках «группы 13-ти», где были серьезные профессионалы: Николай Кузьмин с женой своей Татьяной Мавриной, Древин, Удальцова. Рисунки Юркуна представляют длинноногих танцовщиц и изящные профили, вроде тех, что рисуют за партами барышни-десятиклассницы на уроках физики.
У Ольги Николаевны, считавшей, как многие, «нормальными» гомосексуалистами не Гоголя с Леонтьевым, а примелькавшихся ряженых, щебечущих нараспев, закатывающих глаза и истерически хохочущих «подружек» с кольцом в ноздре, была специальная теория, будто Михаил Алексеевич «влюблялся в мужчин, которые любят женщин, а если шли на отношения с ним, то из любви к его поэзии и из интереса к его дружбе» (ах, кабы так было на самом деле, и дружба между «натуралами» поддерживалась таким образом!).
В действительности все было проще. Юрий Иванович панически боялся остаться один. Ольга Николаевна была к нему привязана. Если б, после смерти Кузмина, все не кончилось так быстро, она могла бы служить ему ширмой и зонтиком от общественной нравственности, уголовного кодекса и назойливых педерастов… Но мы же знаем настоящие супружеские пары: Лев Николаевич с Софьей Андреевной, Федор Михайлович с Анной Григорьевной, Александр Сергеевич с Натальей Николаевной, Николай Александрович с Александрой Федоровной — там же все не так. Просто совсем другое, ни капельки на эти игры в «дочки-матери» не похожее.
В конце концов, это либо понятно, либо неинтересно. Совершенно непостижимо уму, как они помещались в этой квартире на улице Рылеева, 17. Соседи по коммуналке были Шпитальник, Пипкины и Веселидзе (можно подумать, нарочно подбирали). Телефон стоял в коридоре, и сняв трубку, пожилая еврейка громогласно объявляла: «Старуха Черномордик у телефона!»
Занимали две комнаты, одна из которых была проходной, и соседи проходили через нее на кухню. Здесь и принимали гостей, пили чай. Другую комнату занимала мать Юркуна, Вероника Карловна Амброзиевич, неподвижно лежавшая на кровати (7 августа 1921 года, когда умер Блок, Кузмин был озабочен тем, что старуха обмочилась в постели).
В большой комнате находился овальный стол, на нем кипел самовар. Шкаф, кушетка, несколько стульев, полка с собранием сочинений Габриеле д Аннунцио. Висела в углу икона Святого Георгия старинного письма. Рояль стоял белый, нарочно расстроенный, чтобы походил на клавесин с дребезжащим звуком.
Воспоминаний об этом периоде почти не сохранилось, по понятным причинам. Искусствовед Всеволод Николаевич Петров, в юности хаживавший на Спасскую, описал все довольно подробно, — вот и его уж нет, а будто бы совсем недавно его сияющая, как биллиардный шар, голова видна была в толпе Большого зала Филармонии или в коридоре издательства на пятом этаже «Дома книги».
В 1930-е годы квартира на Спасской сделалась тем самым оазисом, который мерещится в пустыне. Стариков почти уже не было: вымерли, разъехались, сидели по домам. Молодежь заглядывала «на огонек», друзья Юрия Ивановича и Ольги Николаевны. Гости приходили ежедневно, с трех до четырех. Шел обычный окололитературный, околотеатральный треп. «В кругу друзей читать излюбленные книги, выслушивать отчет запутанной интриги».
«А это хулиганская», — сказала Приятельница милая, стараясь Ослабленному голосу придать Весь дикий романтизм полночных рек, Все удальство, любовь и безнадежность, Весь горький хмель трагических свиданий. И дальний клекот слушали, потупясь, Тут романист, поэт и композитор, А тюлевая ночь в окне дремала, И было тихо, как в монастыре. «Мы на лодочке катались… Вспомни, что было! Не гребли, а целовались… Наверно забыла».