Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дублинцы (рассказы)
Шрифт:

Он смутно различал, что на кафедру поднялась белая фигура, и он услышал голос, произносящий Consummatum est [39] . Он узнал голос, и он понимал, что это патер Диллон читает проповедь о Седьмом Слове. Он не делал усилий слышать проповедь, но через каждые несколько минут он слышал раздающийся над собранием новый перевод Слова. «Совершилось», «Окончилось». Этот звук пробудил Стивена от грез, и пока переводы следовали [друг] один за другим с нарастающей быстротой, он обнаружил, что в нем встрепенулся инстинкт игрока. Он бился об заклад сам с собой, каким будет очередное слово проповедника. «…Окончилось», «…Завершилось», «…Исполнилось». За несколько секунд, разделявших первую и вторую части фразы, ум Стивена побивал рекорды скоростного угадыванья: «…Сбылось», «…Состоялось», «…Заключилось». Наконец, на финальном взлете риторики, отец Диллон вскричал, что все окончено, и собрание начало растекаться по улицам. Влекомый толпой, Стивен повсюду вокруг себя слышал одинаковые шепоты восхищения и видел одинаковые мины удовлетворения, шепоты приглушенные, мины сдерживаемые. Избранные подопечные иезуитов поздравляли самих себя и друг друга с хорошо проведенной Великой Пятницей.

39

Совершилось (лат.). Ин. 19: 30.

Чтобы

не встретиться с отцом, Стивен по кругу выбрался в середину церкви и, стоя подле главного входа, выжидал, покуда мимо него, шаркая и спотыкаясь, проходил простой люд. Прошел молодой рабочий с женой, и до Стивена донеслось: «Уж этот секет свою тилогию, я те скажу». Две женщины остановились у купели для святой воды и, «тщетно поводив» руками по дну, нерешительно перекрестились сухими руками. Одна вздохнула, кутаясь в темную шаль.

– А грит-то как, – сказала другая.

– Уж как ладно.

В свою очередь, другая вздохнула, кутаясь в шаль.

– Бласлави Господь барина, – сказала она, – такие грит тиритические слова, ни тибе ни мине не в толк [40] .

XX

Между Пасхой и концом мая отношения Стивена с Крэнли делались что ни вечер все ближе. Надвигалось время летних экзаменов, и Морису со Стивеном полагалось рьяно трудиться. Каждый день после полдника Морис неукоснительно удалялся в свою комнату, а Стивен направлялся в Библиотеку, где, как считалось, погружался в серьезные занятия. На самом же деле, в Библиотеке он ничего почти не читал. Часами он беседовал с Крэнли, сидя за столом или же стоя на верхней площадке лестницы, если библиотекарь или негодующие взгляды студентов заставляли их покинуть зал. Когда в десять Библиотека закрывалась, они возвращались вдвоем по центральным улицам, болтая о пустяках с другими студентами.

40

Вслед за этим карандашом написано: «Если я им сказал, что отсутствие воды в купели символизирует то, что, когда мы все омыты в крови Агнца, уже не требуется иных окроплений».

Казалось на первый взгляд странным, даже невероятным, что эти двое могут иметь еще что-то общее между собой, кроме неизлечимого стремления к праздности. Стивен начал всерьез рассматривать себя как художника слова; он демонстрировал пренебрежение к черни и презрение к власти. Сотоварищи, избираемые Крэнли, представляли собою чернь в начальной стадии брожения, на полпути между чаном и бутылью, и Крэнли, казалось, находил удовольствие в зрелище этой карикатуры на собственную нерешительность. Во всяком случае, он держался подчиненно-оборонительно равно по отношению к черни и к власти, и Стивен склонялся бы рассматривать эту чересчур обдуманную манеру как верный знак внутренней испорченности, не будь у него ежедневного свидетельства, что Крэнли готов рисковать своим добрым именем члена Братства и преданного Церкви мирянина, сближаясь с человеком, который слывет несущим опасную заразу. Но, может статься, Крэнли хотелось, чтобы святые отцы решили, будто он сближается с молодым бунтарем-художником, имея тайную цель вернуть его на путь истинный, и, словно прикидывая тайком свою способность к таковой миссии, он постоянно перемежал толкования церковных учений и рассуждения о них с обсуждениями теорий Стивена. Поставив, таким образом, то и другое рядом, защитник ортодоксии в качестве следующего трюка подводил к возможности примиренья соседей и [даже] к дальнейшей возможности того, что Церковь не очень спешила бы осуждать причуды в архитектуре или даже использование языческих украшений и эмблем, если бы только ей вперед и ежеквартально платилась земельная аренда. Этот язык практических сделок, богоугодность которого была бы сомнительной для более бесхитростных душ, не мог удивить наших молодых людей, которым весьма нравилось возводить даже и моральные феномены к их первичным зародышам. Моральная доктрина католицизма [с], столь хитроумно соединенная и переплетенная с точно рассчитанной дозой совести, под ловким руководством способна была совершать чудеса сжатия и расширения. После тысячи таких изменений формы это эластичное тело внезапно обнаруживалось в трансформированном положении, и точка, до тех пор находившаяся снаружи, теперь оказывалась полностью заключенной в нем: и все это происходило неуловимо, покуда глаз усыплялся простою демонстрацией множества вариаций, выполняемых с неким инстинктом амебы.

Что до художественных вкусов, то едва ли можно сказать, что у Крэнли они имелись. Он в полной мере питал привязанность поселянина к прозе будней и, в дополнение к этому, отнюдь не питал того лицемерного влечения к изящным искусствам, какое поселянин проявляет по выходным. В Библиотеке он не читал ничего, кроме иллюстрированных еженедельников. Время от времени он брал со стойки толстую книгу, торжественно приносил ее на то место, где сидел, затем раскрывал ее и в течение часа изучал титульный лист и предисловие. Познания его в художественной литературе равнялись, почти в буквальном смысле, нулю. Знакомство его с английской прозой, как кажется, ограничивалось смутным знакомством с началом «Николаса Никльби», а в области английской поэзии он определенно прочел стихотворение Вордсворта под названием «Совет отцу». О том и о другом достижении он поведал Стивену в день, когда тот обнаружил его глубоко погруженным в чтение титульного листа книги, называвшейся «Болезни быков». Он никак не комментировал прочитанное, попросту констатировав свои достижения, не без некоторого удивления тем, что он их достиг. Он имел в своем подчинении разбредающийся полк слов и потому способен был выражать себя, однако изъяснялся прямолинейно и часто делал ребяческие ошибки. У него была вызывающая манера употреблять иностранные слова и технические термины, как бы давая понять, что они для него пустые условности языка. Его восприимчивость не омрачалась никакими рвотными реакциями; он принимал все, что встречал на своем пути, и только чистым инстинктом Стивен мог угадать какие-то особые пристрастия в столь неразборчивом вместилище. Он любил сводить философский спор к механизмам самой умственной способности, и точно так же он поступал с мирскими материями, проверяя все, в первую голову, на питательность.

Таков был юноша, ради которого Стивен решил нарушить свою заповедь скрытности. Со своей стороны, Крэнли должен был бы быть полностью неуязвим для всех превратностей жизни, чтобы не испытать легкого смятения, столкнувшись с такими лестными и деликатно-настойчивыми проявлениями. Стивен взывал к его обнищавшему слуху со всей полнотой накопленного им словаря и противопоставлял безапелляционным трюизмам, выражавшим настроения его компаньона, сияющую сложность мысли. Во время этих монологов Крэнли почти никогда и ничем не проявлял своего присутствия. Он все выслушивал, казалось, все понимал и, казалось, держался мысли, что предполагаемый в нем характер влечет обязанность слушать и понимать. Он никогда не отказывался быть слушателем. Стивен пользовался этой его готовностью вовремя и не вовремя, ощущая нужду в понимающем сочувствии. Они вышагивали многие мили, прогуливаясь по улицам рука об руку. В сырую погоду они пережидали дождь в просторных портиках, отвлекаясь при виде какой-нибудь зазывающей безделицы. Иногда они усаживались в партере мюзик-холла, и один развертывал перед другим расшитый ковер своих поэтических

планов, меж тем как оркестр и комик переругивались во всю глотку. Крэнли постепенно привык к тому, что чувства и впечатления схватываются и анализируются на его глазах, в самый миг своего появления на свет. Ему [Крэнли] была неведома подобная сосредоточенность на себе, и первое время он дивился прямодушной дерзости Стивена, испытывая радость единоличного обладания. Этот феномен, который требовал пересмотра всех прежних его суждений и открывал какую-то новую систему жизни на предельных границах его мира [Крэнли], в некой степени мучил его сознание. Он также раздражал его, поскольку, слишком хорошо зная, какой великий процент христианских чувств таится под его маской стоика, он никак не мог ожидать у себя способностей к такой же экстравагантности. И все же, слушая, как чистосердечный молодой эгоист изливает к его ногам свою гордыню и гнев, будто драгоценные благовония, обогащаясь от этой широты, казалось ничего ровно не скрывающей и не приберегающей, – как ни желал бы он воздержаться от таких связей, он постепенно ощущал, что начинает откликаться на зов молчаливой и извращенной симпатией. Он демонстрировал грубость сильней, чем то было в его натуре, и, как бы заражаясь высокомерием товарища, ожидал, казалось, что практика агрессивной критики сделает для него исключение.

Вольность, которую он себе довольно свободно позволял, состояла в нелицеприятных абстракциях, которые своей глубиной говорили о немалой умственной активности, но в конечном счете выливались в какую-нибудь тупую эмпирику. Если ему казалось, что [беседа] монолог, начавшийся с какой-нибудь тривиальности, заходит чрезмерно далеко, он слушал его в молчании, за которым различалось отталкивание, и в паузе или промежутке обрушивал грубый молот на злополучный исходный предмет. В иные дни Стивен находил эту ультраклассическую привычку до крайности неприятной. Как-то раз монолог прерываем был без конца. В тот вечер Стивен упомянул про болезнь сестры и развернул теорию длиною в несколько миль на тему домашней тирании. Крэнли абсолютно не вступал в обсуждение самого предмета речи, однако непрерывно вставлял один вопрос за другим, едва представлялась к тому возможность. Он спрашивал о возрасте Айсабел, о симптомах болезни, о фамилии врача, о лечении, о диете, о том, как она выглядит, как мать за ней смотрит, звали священника или нет, болела ли она раньше или нет. На все эти вопросы Стивен ответил, и все же Крэнли не удовлетворился. Он продолжал свои расспросы, пока монолог не пришлось волей-неволей прекратить; и Стивен, размышляя над его поведением, не мог решить, следует ли видеть в нем знак глубокого участия к человеческой болезни или же знак раздраженного недовольства бесчеловечным теоретиком.

Стивен отнюдь не уклонялся от подобного упрека в свой адрес, однако обнаружил в себе откровенную неспособность признать упрек справедливым. Все воспитание сестры проходило так, что она стала почти чужой для него. С тех пор как они оба были детьми, он вряд ли обменялся с ней сотней слов. Сейчас он не мог говорить с ней иначе как с чужим человеком. Она покорно приняла религию матери; приняла все, что ей предлагалось. Если она будет жить, у нее в точности подходящая натура для католической супруги ограниченного ума и набожной всепослушности, а если умрет, то ей, надо полагать, уготовано местечко в небесной вечности христиан, куда двум братьям ее, по всей видимости, вход заказан. Невзгоды мира сего, судя по сообщениям, суть легкое бремя на плечах истинного христианина, у которого есть возможность подождать, покуда Творец не учредит царство праведников. Судьба Айсабел возбуждала гнев и сочувствие Стивена, но он тут же видел, сколь безнадежна эта судьба и сколь бесплодно было бы его вмешательство. Ее жизнь была до сих пор, и была бы впредь, трепещущим хождением пред Богом. Любой обмен мыслями между ними был обречен оказаться с его стороны либо проявлением снисходительности, либо попыткой совратить. Сознание их кровной близости нисколько не наполняло его природной, нерассуждающей привязанностью. Она называлась его сестрой, как мать называлась его матерью, однако никогда не было никакого доказательства этого отношения, которое он мог бы усмотреть в их чувствах к нему, как не было и никакого признания этого отношения, которое дозволялось бы в его чувствах к ним. Католическим мужу и жене, католическим отцу и матери дозволяется быть естественными, сколько им угодно, однако католическим детям не даровано этой благодати. Им следует вести себя беспрекословно по правилам, даже рискуя получить упрек в неестественности от тех же пастырей, что «объявляют естественную природу владением сатаны». Стивен испытывал порывы жалости к матери, к отцу, к Айсабел, даже к Уэллсу, но верил, что поступает правильно, не поддаваясь им: прежде всего ему надлежало спасти себя, и попытки спасения других могли быть его делом лишь тогда, когда их оправдывал его эксперимент на себе. Крэнли почти совсем уже сформулировал серьезные обвинения против него, прямыми намеками вызывая образ Айсабел с ее неумолимо тающим огоньком, черными длинными прядями волос и огромными удивленными глазами, но Стивен отвергал обвинения, ответствуя в своем сердце, что несправедливо указывать на него укоряющим перстом и что вялая пассивная жалость тех, кто укреплял систему круговой поруки рабства, к тем, кто смирялся с этой системой, есть попросту игра на чувствах, равно типичная и для эгоиста, и для сентименталиста. К тому же Стивену не казалось, что Айсабел что-то грозит всерьез. Он сказал Крэнли, что, верней всего, у нее просто слишком быстрый рост; в таком возрасте многие девочки в хрупком состоянии. Он признался, что эта тема ему слегка надоела. Крэнли остановился и пристально взглянул на него.

– Милый мой, – произнес он, – хошь, я скажу тебе… Странный ты… человек.

За неделю до сессии Крэнли представил Стивену свой план, как выучить весь «курс за пять дней». То был тщательный план, основанный на тонком знании экзаменаторов и экзаменационных программ. По плану Крэнли предполагалось заниматься с десяти утра до половины третьего дня, затем с четырех до шести и затем с полвосьмого до десяти. Стивен отказался принять сей план, поскольку надеялся на свои хорошие шансы сдать за счет того, что он называл познаниями «вокруг да около»; но Крэнли утверждал, что его план целиком надежен.

– Я этого не вижу, – заметил Стивен. – Как это у тебя выйдет сдать – к примеру, латинский письменный – после такой беглой пробежки? Если хочешь, какие-то вещи я тебе покажу – не то чтобы я уж так чудесно писал…

Крэнли раздумывал, казалось пропустив предложение мимо ушей. Затем он решительно объявил, что его план удастся.

– Вот те на святой библии, – сказал он, – я им выдам такую штуку, хошь знать, ага, – такую отличную, как им надо. Что они смыслят в латинской прозе?

– Полагаю, не так уж много, – ответил Стивен, – но, возможно, они не совсем профаны в латинской грамматике.

Крэнли обдумал обстоятельство и отыскал средство.

– Вот те, если хошь знать, – сказал он, – как я только начну плавать по грамматике, я им тут же кусок из Тацита.

– А с какой стати?

– А какая хренова разница с какой?

– Убедительно, – признал Стивен.

План Крэнли не оказался ни успешным, ни неудачным по той основательной причине, что он не вступал в действие. Вечера перед экзаменами юноши проводили на воздухе, сидя в портике Библиотеки. Глядя в безмятежные небеса, они обсуждали способы жить с наименьшею затратой труда. Крэнли предлагал пчел: он был как будто знаком со всей доскональной механикой пчелиной жизни и относился к пчелам, похоже, не с такой нетерпимостью, как к людям. Стивен сказал, что было бы отличной системой, если бы Крэнли жил за счет труда пчел и предоставил ему (Стивену) жить за счет соединенных трудов пчел и пчеловода.

Поделиться с друзьями: