Дуэль четырех. Грибоедов
Шрифт:
Шереметев глухо беспрерывно стонал сквозь обнажённые, странно белые, накрепко сжатые зубы. Потемневшее чужое лицо стало удивлённым и детски наивным. Прищуренные глаза глядели бесстрастно и жалобно в низкое небо из-под длинных, пушистых, девически загнутых кверху ресниц.
Александр по всем этим признакам угадал, что Шереметев уже без сознания, но не понимал, что стряслось, отчего шалый Васька валяется на белом снегу и старый хирург деловито ковыряет у него в животе.
Весь ощерясь, с вставшими дыбом усами, не взглянув на лежавшего Ваську, Якубович выхватил красную пулю у доктора, который неторопливо поднимался с запорошенных снегом колен, крепко стиснул комочек немого металла в правой руке и запальчиво, хрипло твердил, грозно вращая
– А эта тебе, Сашка, эта тебе, погоди, погоди у меня!
Шереметева неумело, с виноватыми лицами взяли под мышки и за бессильные ноги, подняли, понесли с запрокинутой, недержавшейся головой, и странно длинной казалась детская тонкая шея с выступившим вверх заострившимся кадыком, и мокрые волосы страшным комом прилипли к затылку.
Заворожённо следя за всем этим, несколько раз протеревши перчаткой очки, отчётливо различая все фигуры и жесты, Александр по-прежнему не понимал ничего, словно сзади его неожиданно ударили палкой. В голове всё звенело и путалось. Он густо, пепельно побледнел, и руки мелко тряслись, и ствол пистолета металлически оглушающе громко несколько раз провизгнул по пуговице.
Вся история была скорее забавной, смешной и вдруг сделалась такой нелепой и скверной. Ведь нельзя же, абсолютно нельзя стреляться всерьёз из-за женщины, какой бы женщина ни была, даже неверной тебе, неверность у женщин случается часто, как-то без умысла, сама собой, все таковы, и уж коли стреляться охота пришла, так пристало стреляться шутя, пристало стреляться вовсе не так…
Васька Шереметев, зелёный юнец, ещё не успевший пристегнуть эполеты штаб-ротмистра, был сослуживец Степана [9] , кавалергард, по связям отца с полком не пошёл. Степан теперь был в Москве вместе с гвардией, ушедшей походом на торжества. С августа был, недавно совсем, или слишком давно?
9
…сослуживец Степана… – Имеется в виду Степан Никитич Бегичев (1785-1859) – беллетрист, близкий друг А. С. Грибоедова.
Александр хмурил лоб, напряжённо определяя, давно или нет, с августа, с августа, а нынче некстати ноябрь, как будто пытаясь то оттолкнуть от себя, что стряслось у него на глазах с этим весёлым, добрым, но бешеным Васькой, в то же время безотрывно следя, как неуклюже согбенный Ион старался попасть с Кавериным в ногу, но попасть с равнодушным Кавериным в ногу Иону не удавалось никак, в этой шубе скоморох скоморохом, и, западая всё ниже, голова Шереметева жутко моталась, как маятник, тихо, мерно, бесшумно, а те всё несли и несли вразнобой, как мешок.
Нет, как будто вчера простились по-братски в Ижорах, ещё силач Поливанов, дурак, невысокий да жилистый, чёрт подери, так сердечно облапил его, что всего исковеркал, точно медведь, и вот руками он не владел, словно с тех пор, а спины так не чувствовал вовсе. Только очень холодно было, не август, иная пора, ледяные мурашки ползли. Вот каково водиться с буйными юношами… Боже ты мой…
Ведь был бы Степан, с его серьёзным флегматичным спокойствием, с его здравым смыслом, с его заразительной трезвостью и, главное, главное, с его таким ясным, таким истинным, верным чувством добра…
Ведь коли сам духом слаб, всегда рядом должен быть тот, в ком воплощена твоя не всегда твёрдая, не всегда трезвая, не всегда бодрая совесть…
Вот оно как…
А тоже был когда-то кутила, лихач, да вдруг повзрослел, в один день, и нынче куда как не тот…
Что же нынче?..
А нынче нету его…
Остановил бы, однако, остановил…
Когда сам духом слаб…
В их беззаботной, весёлой компании Шереметев отличался из всех светлой и чистой любезностью, пылкостью честного нрава, с сердцем добрым, благородным,
отличным и был, разумеется, молодо ветрен, без оглядки, без смысла, готовый взглянуть самому дьяволу прямо в глаза, и за все эти славные свойства степенный Степан с любовным упрёком отца Шереметева называл шалуном.Шалостей, в самом деле, было довольно. Всё ходило вокруг Шереметева ходуном. Никто утихомирить не мог из более опытных, уже хладнокровных, взрослых друзей, да и отец родной, кровный отец, не Степан, уже был готов отказаться, отречься от слишком блудного сына.
Каково-то родному отцу?..
Впрочем, отцы и всегда…
Что же? Уронят же так! Надобно снизу, снизу держать!
Безмолвно крича, Александр не двигался с места. Душа его онемела. Крупные слёзы дрожали, не проливаясь, в застывших глазах, повиснув на длинных, тоже девичьих, ресницах.
Он и сам иной раз присоединялся к нему, шалопаю, особенно в те забавные, остроумные вечера, когда Шереметева соглашалась сопровождать красавица молодая Истомина [10] , балерина, звезда, и они бесшабашно дурачились вместе, втроём всю ночь напролёт шатаясь по клубам или поднимая с постелей давно спавших друзей, чтобы пить с ними чай и смеяться.
И вот эта отвислая назад голова, ком намокших кудрей и холодное, серое, мертвенное лицо, всё в каком-то скользком, блестевшем, жирном поту…
10
…красавица молодая Истомина… – Евдокия (Авдотья) Ильинична Истомина (по мужу Якунина) (1799-1848) – балерина. С 1816 г. – ведущая артистка петербургской балетной труппы.
Вчера, всего лишь вчера, весь румяный с мороза, живой, с высокой вздымавшейся мальчишеской грудью, без зимней шинели, в одном сюртуке и в высокой военной фуражке, с искажённым лицом, Шереметев ворвался к нему в кабинет, с маху бросился в затрещавшее кресло, жалкий, здоровый и злой, скрипнувши белыми, ровными, молодыми зубами, хрипло прокаркал:
– Она изменила мне, Александр!
Он что-то читал… Да, он что-то неторопливо, серьёзно читал… Это был, должно быть, Мольер… Да, конечно, Мольер, и там, кажется, были слова Триссотена: «Восторг и в нас могли бы вы вдохнуть, решившись прочитать нам для финала произведенье вашего пера», и он, едва без стука дёрнулась дверь, ещё раз схватил глазами последнее слово, чтобы вспомнить и тотчас потом возвратиться к нему, и вложил указательный палец между страницами.
Легко относясь к обычной мальчишеской ревности, столь знакомой и столь ненавистной ему самому, которой он вдоволь хлебнул, не поднимаясь с дивана, на котором уютно сидел, заложив ногу на ногу, отвалясь благодушно назад, от Истоминой зная, как безнадёжно запутались их молодые капризные отношения, внезапно подумав, что, может быть, это и хорошо для обоих, что всё наконец разъяснилось, хотя и не было правдой, в чём он уверен был твёрдо, как ни презрительно относился к крикливому полу с тех пор, когда всё разъяснилось и у него самого, к тому же у него-то быв горькой правдой, он преспокойно, с тайным любопытством спросил:
– Ты с чего взял?
Шереметев, густо краснея, дико тряся головой, лохматой, не тронутой парикмахером, выкрикнул, пригибаясь, как кошка, к нему, точно готовясь за горло схватить:
– А ты будто не знаешь?
Именно об измене Истоминой он и не знал ничего, однако возбуждение и крик Шереметева настораживали его, хоть тот и мастак был по-пустому кричать, он улавливал в этом крике враждебность, которой между ними не было и быть не могло никогда, понять её причины не мог, про себя же решил быть осторожней, как надлежало обращаться с буйными юношами, которые не умеют охлаждать свои тёмные страсти холодным и трезвым рассудком, внимательно заглянул Шереметеву в шальные расширенные глаза и только сказал, негромко и ровно: